Огнем и мечом. Часть 2 - Сенкевич Генрик - Страница 20
- Предыдущая
- 20/97
- Следующая
— Непостижимо, согласен, более того: я бы с радостью голову отсечь позволил, если б чудом каким-нибудь оказалось, что это ошибка.
— А как же ваша милость ухитрился после разгрома прежде всех попасть в Волочиск? Не хочется допускать мысли, что первым дал тягу… Где же войска в таком случае? Куда бегут? Что с ними дальше сталось? Почему в бегстве своем тебя не опередили? На все эти вопросы силюсь найти ответ — но тщетно!
В любое другое время Вершулл никому бы не спустил оскорбленья, но в ту минуту он ни о чем ином, кроме как о катастрофе, не мог думать и потому ответил только:
— Я первым попал в Волочиск, так как прочие к Ожиговцам отступают, меня же князь с намереньем направил туда, где, по его расчету, ваши милости находились, дабы вас не смело ураганом этим, узнай вы о случившемся слишком поздно; а во-вторых, есть еще причина: ваши пятьсот конников теперь для князя дорогого стоят, поскольку дивизия его рассеяна, а большая часть людей погибла.
— Чудеса! — буркнул Заглоба.
— Подумать страшно, отчаянье берет, сердце на куски рвется, слез удержать не можно! — восклицал, ломая руки, Володы„вский. — Отчизна погублена, обесславлена, такое войско истреблено… рассеяно! Нет, пришел конец света. Страшный суд близок, не иначе!
— Не перебивайте его, — сказал Скшетуский, — позвольте закончить.
Вершулл помолчал, словно собираясь с силами; несколько времени слышно было лишь чавканье копыт по грязи, потому что лил дождь. Была еще глубокая ночь, особенно темная от сгустившихся туч, и во тьме этой, в шуме дождя на диво зловеще звучали слова Вершулла, когда он повел свой рассказ дальше:
— Кабы не думал я, что в бою погибну, верно бы, в уме повредился. Ты, сударь, о Страшном суде помянул — и я полагаю, что вскоре Судный день наступит: все рушится, зло над добродетелью торжествует и антихрист уже бродит по свету. Ваши милости не видели, что творилось, но даже рассказ об этом вам слушать невыносимо, а каково мне, воочию наблюдавшему разгром и позор безмерный! Всевышний послал нам в начале этой войны удачу. Князь наш, покарав по справедливости пана Лаща под Чолганским Камнем, остальное предал забвению и помирился с князем Домиником. Радовались мы все, что настало согласие — и господь дал свое благословенье. Князь вторично погромил врага под Староконстантиновом и взял город, который неприятель после первого же штурма оставил. Затем двинулись мы к Пилявцам, хотя князь был иного мнения. Но уже в пути все против него ополчились: кто зависть выказывал, кто неприязнь, а кто и в открытую строил козни. На советах его не слушали, пропозициями пренебрегали, а пуще всего старались дивизию нашу разделить, чтобы она целиком под его рукой не осталась. Воспротивься он, за все беды вину б на него свалили, вот его светлость и страдал, терзался, но все сносил молча. Так, легкую кавалерию по приказу генерала-региментария в Староконстантинове оставили вместе с пушками Вурцеля и с оберштером Махницким; еще отделили от нас обозного литовского Осинского и полк Корицкого, так что остались у князя лишь гусары Зацвилиховского, два полка драгун да я с неполной хоругвью — всего не более двух тысяч. И после этого всячески его затереть старались, я сам слышал, как поговаривали угодники князя Доминика: «Теперь после виктории никто не скажет, что это заслуга одного Вишневецкого». И на всех углах кричали, что если князю и впредь безмерная будет сопутствовать слава, то и на выборах его ставленник, королевич Карл, возьмет верх, а они хотят Казимира. Всех заразили заговорщическими страстями: войско на партии раскололось, прения начались, депутации, как на сейме, — обо всем думали, только не о войне, словно неприятель уже разгромлен. А начни я вашим милостям рассказывать о тех пиршествах, славословии, о той роскоши непомерной, вы б ушам своим не захотели верить. Пирровы полчища — ничто по сравнению с этими воинами в страусовых перьях, золотом да драгоценностями обвешанными с головы до ног. А еще с нами было двести тысяч прислуги и тьма повозок, лошади шатались под тяжестью вьюков с коврами и шелковыми шатрами, возы трещали под сундуками. Можно было подумать, мы мир завоевать собрались. Шляхта из ополчения день-деньской щелкала хлыстами: «Вот чем, говорит, усмирим хамов, не обнажая сабель». А мы, старые солдаты, драться привыкли, не лясы точить, нам сразу почуялось недоброе при виде сей небывалой роскоши. А тут еще из-за пана Киселя пошли распри. Одни кричат: он изменник, другие — достойный сенатор. Спьяну то и дело за сабли хватались. Стражи внутри лагеря не было вовсе. Никто не следил за порядком, никто солдатами не командовал, все делали что хотели, ходили куда в голову взбредет, располагались где вздумается, челядь вечно перебранки затевала… Боже милосердный, не военный поход, а разгульная масленица: salutem Reipublicae[13] все без остатка растранжирили, проплясали, пропили и проели!
— Но мы еще живы! — сказал Володы„вский.
— И бог есть на небесах! — добавил Скшетуский.
Снова настало молчание, затем Вершулл продолжал дальше.
— Погибнем totaliter[14], разве что господь сотворит чудо, простит прегрешения наши и незаслуженную окажет милость. Порой я сам отказываюсь своим глазам верить, и все, что видел, мне представляется страшным сном…
— Продолжай, сударь, — перебил его Заглоба, — пришли вы в Пилявцы, и что дальше?
— Пришли и стали. О чем там региментарии совещались, не знаю — на Страшном суде они еще за это ответят: если бы сразу ударили на Хмельницкого, видит бог, быть бы ему сломлену и разбиту, несмотря на беспорядок, разброд, распри и отсутствие полководца. Уже паника была среди черни, уже она подумывала, как бы Хмельницкого и вожаков своих выдать, а он сам замышлял бегство. Князь наш ездил от шатра к шатру, просил, умолял, угрожал: «Ударим, пока не подошли татары, ударим!» — и волосы на себе рвал, а они друг на дружку кивали — и ничего, ничего! Пререкались да пили… Разнесся слух, что идут татары — хан с двухсоттысячной конницей, — а они все судили-рядили. С князем никто не считался, он из своего шатра выходить перестал. Пронесся слух, будто канцлер воспретил князю Доминику начинать сраженье, будто ведутся переговоры: в войске еще большая поднялась неразбериха. А тут и татары пришли; правда, в первый день нас бог не оставил, князь с паном Осинским им отпор дали, и пан Лащ себя показал превосходно: отогнали, потрепав изрядно, ордынцев. А потом…
Голос Вершулла пресекся.
— А потом? — спросил Заглоба.
— Настала ночь, страшная, неизвестно что обещающая… Помню, стоял я со своими людьми у реки в карауле и вдруг слышу, в казацком стане салютная пальба поднялась, крики. Мне и припомнилось, что вчера в лагере говорили, будто еще не вся татарская рать подоспела, только часть пришла с Тугай-беем. Я и подумал: коли они там ликуют, должно, и хан пожаловал собственной персоной. А тут и у нас начинается суматоха. Я взял несколько человек — и в лагерь. «Что случилось?» А мне кричат: «Региментарии ушли!» Я к князю Доминику — нет его! К подчашию — нет! К коронному хорунжему — нету! Господи Иисусе! Солдаты мечутся по майдану, головнями размахивают, крик, шум, вопли: «Где региментарии? Где региментарии?» Кто кричит: «На конь! На конь!», а кто: «Спасайтесь, братья, измена!» Руки воздевают к небу, лица безумные, глаза выпученные, толкаются, друг друга топчут, душат, на лошадей садятся, а кто и пешком бежит, не разбирая дороги. Бросают шлемы, кольчуги, ружья, палатки! Вдруг появляется со своими гусарами князь в серебряных латах: впереди шесть факелов несут, а он, в стременах привставши, кричит: «Я здесь, все ко мне, я остался!» Куда там! Его и не слышат, и не видят, прут прямо на гусар, ряды сминают, людей, лошадей сбивают с ног — мы едва уберегли самого князя, — и по затоптанным кострищам, во тьме, точно полая вода, все войско в диком смятенье вылетает из лагеря, бежит очертя голову, рассеивается, гибнет… Нет больше войска, нет вождей, нет Речи Посполитой, только позор несмываемый да казацкая удавка на шее…
- Предыдущая
- 20/97
- Следующая