Мужской разговор в русской бане - Севела Эфраим - Страница 59
- Предыдущая
- 59/70
- Следующая
Выбравшись на свет божий, на свежий воздух, очутившись перед мраморными фасадами величественных зданий, мы долго приходили в себя, и Вадим огорченно признался, что разведчик и конспиратор из него никудышный и единственную пользу, какую он извлек из нашей авантюры, это то, что узнал, в каких трущобах обитают советские люди.
Всю эту историю я напомнил моему сослуживцу, пока мы коротали ночь на вокзале, ожидая нашего поезда, и Вадим не стал спорить и согласился, что не все у нас гладко и надо еще много сил приложить в борьбе за идеал.
Как он приложил свои силы — я убедился в следующий вечер в городе, куда мы наконец добрались, и я лег отсыпаться в гостиничном номере. Поспал я не больше часа и был разбужен пьяным голосом Вадима за дверью:
— Эй, кончай ночевать! Заходи ко мне! Покажу сюрприз!
В комнате у Вадима сидели в ряд на диване, застенчиво положив на колени руки, три девчонки, все моложе двадцати, и несмело улыбнулись мне, когда я вошел, на ходу одеваясь.
Три сестры! — отрекомендовал их Вадим, раскачиваясь на ногах посреди комнаты. — Похлеще, чем у Чехова! И все три — проститутки. Наши советские проститутки! Я их в ресторане подцепил. Две — мне, одна — тебе. Выбирай любую, я угощаю.
Вадим был пьян как свинья.
— Глаза разбежались? Не знаешь, какую взять? Я тебе выберу, знай мою доброту. Бери самую младшую. Эй, ты, детка, или к дяде. Он тебе покажет, что русский мужик не хуже иностранца.
Я туго соображал, не очухавшись со сна. Девчонка, курносая и сероглазая, в короткой, выше круглых коленок юбке, прошла за мной в мою комнату и стала раздеваться. Когда она сложила свою одежонку на диван и повернулась ко мне, застенчиво закрыв ладонями маленькие грудки, я изумился, увидев на ее лобке вместо волос золотистый пушок.
— Сколько тебе лет? — обеспокоено спросил я.
— А сколько дадите? — неуклюже-кокетливо спросила она.
— Шестнадцать?
— Меньше.
Что? — поднялся я со стула. — Тебе всего пятнадцать лет?
— Меньше, — повторила она. — Мне — четырнадцать.
— Одевайся! — закричал я, и она послушно стала натягивать на себя одежду. — Давно ты этим занимаешься?
— Больше года. Я застонал.
— И эти… действительно, твои сестры?
— Да. Нас маманя посылает… если ничего не принесем… может прибить. Вы мне уплатите, даже если брезгуете… а то прибьет маманя.
Я поспешно отсчитал ей несколько рублей и сказал, чтобы она сейчас же уходила домой, а завтра утром я жду ее здесь. У меня в городе все начальство — приятели, и я ее устрою куда-нибудь… учиться и работать. И она будет жить с другими детьми. Будет одета и обута. И, как кошмар, забудет все это.
Когда я ей это горячо и торопливо объяснял, я сам себе напоминал Вадима Локтева — борца за социалистическую нравственность.
Девочка с заблестевшими от радости глазами стала благодарить меня и сказала, что утречком непременно придет сюда и будет ждать меня в вестибюле.
— Мы позавтракаем вместе и пойдем, — проводил я ее к дверям. — Завтра ты начнешь новую жизнь.
Оставшись один в комнате, я долго взволнованно ходил из угла в угол, как Вадим, возмущаясь масштабами проституции и умиляясь своей порядочности и гражданственной ответственности.
Я разволновался до того, что окончательно расхотел спать и почувствовал голод. Умывшись и причесавшись, я спустился в ресторан, чтоб перехватить в буфете стакан чаю с бутербродом.
Ресторан был полон. На эстраде играл джаз. Над столиками плавали клубы табачного дыма. Я остановился на пороге и обмер.
Моя девочка с золотым детским пушком на лобке, которую я только что отправил домой, взяв слово, что завтра она с моей помощью начнет новую, чистую жизнь, сидела за столиком с пьяным офицером и тянула водку из рюмки, а он облапил ее и шарил ладонью пониже спины. Увидев меня, она вздрогнула, поставила рюмку и, отвернувшись, демонстративно обхватила офицера за шею и стала целовать его.
Мне захотелось закричать, выгнать всех из ресторана, нашлепать девчонку по заду и запереть ее до утра, пока не откроются все учреждения, куда я поведу ее. Но вместо этого я, не став пить чай, покинул ресторан и поднялся к себе.
Проходя мимо комнаты Локтева, я услышал голоса ее двух старших сестер и гогочущий басок Вадима, который все никак не мог смириться с тем, что у нас в советской стране процветает такой жуткий пережиток буржуазного прошлого — проституция.
— Выключи телевизор! — рассердился Астахов. — В кои веки встретились, столько хочется рассказать да послушать, а ты воткнулся в телевизор, словно там бабы юбки задирают. Чего ты там не видал? Футбол давно кончился.
Зуев покорно выключил телевизор и с виноватым видом подсел к Лунину на диван.
— А ты чего куксишься? — спросил он. — Аль перегрелся в баньке?
— Чего-то тошно на душе, — мотнул головой Лунин. — Раскис.
— Пить бы тебе поменьше, — сказал Астахов. — Злоупотребляешь, парень. Не те уж года.
— Что? Пора итоги подводить? — скосился на Астахова Зуев.
— А почему бы нет? — задумчиво спросил Лунин. — Сколько нам еще осталось коптить небо? От силы десять лет. Скоро ответ держать.
— Перед кем? — вскинул голову Зуев. — Я не верю ни в Бога, ни в черта. Перед народом? Сказки для детей школьного возраста. Народ безмолвствует, как верно заметил в «Борисе Годунове» наш классик Пушкин. И вообще нет такого понятия, как народ. Есть безликие единицы. Шевелятся, дергаются. Вроде микробов под микроскопом. И миром правит принцип один: кто кого сгреб, тот того и уеб.
— Ты — циник, — лениво отмахнулся Астахов.
— А ты кто? — ехидно уставился на него Зуев. — Праведник? Одним мы с тобой миром мазаны. Сидим по горло во лжи да дерьме и молим Бога, чтобы ветра не было, иначе в рот попадет.
Ты действительно его считаешь циником, а себя нет? — спросил Лунин.
— Я, по крайней мере, не плюю в колодец, из которого пью.
— Значит, если бы тебе представилась возможность начать жизнь сначала, ты бы повторил свой путь?
— С некоторыми коррективами.
— Ты и есть циник, — сказал Зуев.
— А ты? Кающийся грешник? Грешишь и каешься? Каешься и грешишь?
— Потому что спастись некуда. Да и поздно. Мы, ребятки, оседлали тигра, а падение с него смерти подобно. Так и придется трястись до могилы.
— Вот и вся правда, — согласился Астахов. — Мы верхом на тигре, и, пока не свалимся, — весь мир ложится к нашим ногам. Хорош коммунизм или плох — вопрос теперь уже не в этом. Коммунизм обречен на успех и завоюет весь мир. Потому что остальной части мира приходит естественный конец из-за дряхлости и либерального ожирения. Мы будем править миром. И я несказанно рад, что окажусь не в стане побежденных, а в лагере тех, кто диктует свою волю. Называйте это как угодно, но я сделал свой выбор давно, тогда же, когда и вы, и червь сомнения давно уже меня не точит.
— Завидую тебе, — вздохнул Лунин.
— Он прав, Саша, — обнял Лунина Зуев. — Не томи себя сомнениями. Мы все трое, при всех потерях, все же вытянули счастливый лотерейный билет. Мы — на верху пирамиды. И горе тем, кто, истекая желчью, копошится у ее основания. Жизнь человеку дается один раз, и мы урвали у нее максимум того, что возможно в наших российских условиях. Живи, пока живется. Радуйся каждому мигу, который еще в твоем распоряжении. Откинем копыта — ничего не останется. Ни почета, ни лавров, ни совести. Пустота. Так впитай в себя как можно больше радости на пороге этой пустоты. Пока ты еще способен что-нибудь ощущать. Положительные эмоции, Саша! Любой ценой!
— Как по-твоему? — не поднимая головы, спросил Лунин. — Будь жив Шурик Колоссовский, он бы разделял твою философию!
— Потому-то его и нет в живых. Природа производит селекцию. Она, мать, безжалостна. А если она замешкается, тогда включается щит и меч революции — наши славные органы безопасности — и ликвидируют тех, кто не может приноровиться к шагу истории. Сохраняются лишь такие экземпляры, как мы.
- Предыдущая
- 59/70
- Следующая