Почему нет рая на земле - Севела Эфраим - Страница 31
- Предыдущая
- 31/32
- Следующая
Моя мама тоже сразу узнала ее. Ничего не сказала. Только горестно покачала головой. А мой отец, военный человек, вытянул руки по швам и остался недвижим, как это делают на военных похоронах.
Ни отец, ни мать не могли осознать всей глубины потери. Для них это был товарищ сына. Не самый лучший товарищ. Непутевый, вороватый, за которым нужен был глаз да глаз. Они ведь не знали его, как знал я, и поэтому не осознавали, какую страшную потерю понесло человечество.
Сад кустарей уцелел. Правда, часть деревьев была вырублена, и кругом торчало много широких пней, на которых люди сидели, как на скамьях. Сохранился и забор, через который мы когда-то прыгали в сад и на котором я умудрился получить в зад полный заряд соли, выстрелянной из ружья сторожа Ивана Жукова.
Брезентового шатра цирка не было. И место, где когда-то была арена и амфитеатром поднимались деревянные скамьи, теперь поросло кустарником. Асфальт на аллеях потрескался, и в трещинах змеилась зеленая трава.
Но по вечерам в Саду кустарей, как и до войны, зажигались фонари и духовой оркестр заводил «Солдатский вальс» — очень популярный в те годы. Как-то, заслышав музыку, я пошел в этот сад. Потянуло. У входа стояли женщины-контролеры и лениво щелкали подсолнечные семечки. Билет стоил пустяк. Но я не стал покупать билета. Меня помимо моей воли потянуло к забору, и, как некогда в детстве, я махнул через него. Но не с воробьиной стаей моих товарищей, а один. Потому что я единственный из них остался в живых. В военном кителе с бренчащими на груди медалями, в брюках-галифе и армейских сапогах, начищенных черным гуталином до тусклого блеска, я упруго подтянулся на руках, перекинул свое тело через верхушки досок забора, показавшегося мне совсем невысоким. И с грохотом опустился не на землю, а на что-то мягкое, издавшее подо мной жалобный писк.
Это оказался сторож Иван Жуков, уже старый и без ордена, который он где-то потерял по пьянке, сидевший теперь в засаде под забором, подстерегая безбилетную шпану. От прошлого Жукова в нем остались лишь багровый от пьянства нос и деревянная нога.
Он так испугался, когда я чуть не придушил его своей тяжестью, что долго не мог прийти в себя, и я потом угощал его водкой в буфете, и он выпил целых триста граммов, пока восстановил нормальную речь.
Жуков плакал пьяными слезами, глядя на меня, и искренне сокрушался, что из всей нашей банды уцелел и выжил я один. И говорил, моргая красными веками и хлюпая носом, что он еще тогда меня приметил, и поэтому нет ничего удивительного, что я вымахал таким молодцом. Потом он жаловался мне на жизнь, на злую обиду, нанесенную ему. Появились новые, заграничные протезы, и их выдают бесплатно инвалидам Отечественной войны, а его обошли, потому что он с гражданской войны, и неблагодарные люди забыли, что именно он, ценой своей ноги, устанавливал для них советскую власть. Он еще долго сокрушался об ушедшем поколении, которое не чета нынешнему. И на прощанье мокро облобызал меня, выругался по матери и сказал:
— Нужен мне их протез! В гробу я их видал в белых тапочках! Я свой самодельный на сто новых не променяю.
Мне было приятно сидеть с Жуковым. Будто родственника встретил. Не очень любимого. Но своего человека, с которым у меня есть какие-то общие воспоминания.
— А Харитон Лойко где? Жив? — вдруг спросил я, почему-то решив, что пьяницы друг о друге должны знать.
И не ошибся.
— Нет его, — вздохнул Жуков. — Царство ему небесное. Фашисты расстреляли.
— За что? — искренне удивился я. — Он же не еврей. И коммунистом не был.
— Мало ли за что убивают, — поморщился Жуков. — Сам знаешь, какая цена человеческой жизни. Вот медали носишь… Небось, тоже убивал… Давай еще выпьем.
Я заказал ему еще сто граммов водки, и старик совсем захмелел:
— О чем это мы тут с тобой говорили? За что Харитона Лойко расстреляли…
— Верно… Сказывают, евреев в своей хате прятал, а немцы за это пускали в расход немилосердно.
— Его… одного расстреляли?
— Ну, и евреев, конечно… которых у него нашли.
— А еще кого?
— Мало тебе, что ли? — Жуков удивленно глянул на меня.
— А у Харитона жила девочка… сирота…
— Слепая, что ли?
— Вот-вот. Марусей ее звали. Милостыню возле базара собирала…
— Как же… знаю.
— Ее тоже убили?
— Нет, — убежденно сказал Жуков и даже усмехнулся. — Чего же на убогую пулю тратить?
— А куда она девалась? — загорелся я. — Может, встречали ее где?
— А как же? Считай, каждый день встречаю. И ты пойдешь и встретишь…
— Куда пойти?
— На Центральную площадь. Памятник героям гражданской войны помнишь? Уцелел памятник. Людей нет, а памятник есть. Вот там она и сидит… побирается.
Меня бросило в жар. Я хотел тут же бежать искать Марусю, но Жуков удержал меня тем, что сказал — в такое позднее время ее там быть не может, а вот утром непременно будет сидеть.
Возможно, Жуков хотел еще сто граммов водки выпить за мой счет и поэтому удержал меня. А может быть, говорил правду. Я заказал ему водки. И даже кое-что из закуски. Он вполне заслужил такой награды. За сведения, которыми меня снабдил.
Рано утром я спешил к Центральной площади. Вся Социалистическая улица сгорела дотла, но так как на ней до войны стояли только каменные здания, то не было пепелищ, а пустые кирпичные коробки сиротливо глядели на меня закопченными дырами окон. Тротуары были очищены от обломков, и на них, вернее, на той же правой стороне, как и до войны, сидели и стояли нищие. Совсем не те, кого я помнил с детства, а новые — инвалиды войны. Безрукие и безногие мужчины, донашивавшие армейское обмундирование, просили милостыню. Без всяких фокусов, как это делали некогда знаменитые Копейка или Андриан. Просто протягивали руку. Если рука была цела. И не просили, а гневно требовали у прохожих. Некоторые инвалиды были пьяны уже с утра.
Памятник стоял невредим на Центральной площади, поблескивая мраморными гранями, и даже фамилии похороненных под ним героев гражданской войны можно было прочесть, невзирая на то что позолота букв заметно поблекла. Имена героев были сплошь еврейскими. И немцы, которые несколько лет хозяйничали в городе, не придали этому значения и не уничтожили памятник. А исчезли еврейские имена с памятника позже, когда Сталин, которому не давали покоя лавры Гитлера, стал притеснять евреев в Советском Союзе. Вот тогда под предлогом ремонта памятника сменили мраморные плиты облицовки и на них вместо еврейских имен золотом вывели слова: «Вечная слава героям!» Каким героям? Как их звать? А это никого не касается. Герои, и все. Безымянные.
Подходя к памятнику, я заметил, что кое-где мрамор поврежден осколками и в нем зияют рваные дыры, будто он болел в оккупацию оспой.
Маруся сидела на нижней ступени, и я, остановившись перед нею, долго и взволнованно разглядывал ее. Она очень изменилась с тех пор. Тогда была худенькая рыженькая девочка с закрытыми глазами. Теперь передо мной с такими же склеенными ресницами сидела полногрудая женщина довольно высокого роста и широкая в кости. Узнать ее можно было лишь по густым волосам медного цвета да по веснушкам на белой коже. И конечно, по незрячим глазам.
На ней был поношенный серо-зеленый китель, должно быть снятый с убитого, а на ногах русские солдатские ботинки, без чулок, обутые прямо на босу ногу. Пока я шел увидеться с ней, мне всю дорогу казалось, что встречу удивительную красавицу. В моей памяти маленькая слепая девочка осталась трогательно-красивой. Взрослая Маруся имела заурядное простое крестьянское лицо, широкое и курносое.
Она почувствовала, что кто-то долго стоит и разглядывает ее. Улыбка тронула ее обветренные губы: Кто ты, добрый человек?
— Здравствуй, Маруся, — сказал я, и она сразу узнала меня по голосу и назвала по имени.
Ты живой? — ахнула она, покраснев до ушей, и, поднявшись со ступени, твердо направилась ко мне и провела ладонью по моему лицу. — Боже мой! Какой пригожий! Живой и красивый.
Я обнял ее, поцеловал в обе щеки, и тогда она прижалась ко мне, как к родному брату, тихо заплакала, выдавливая слезы из-под склеенных ресниц.
- Предыдущая
- 31/32
- Следующая