Ветер времени - Балашов Дмитрий Михайлович - Страница 76
- Предыдущая
- 76/146
- Следующая
– Чего столько земли набрал, коль одюжить не можешь? – ругался мокрый Никита. (Услюм ныне распахал по выжженному новую росчисть.) – Да тут и допрежь тебя без холопов дел было не своротить нипочем!
Услюмова женка, невысокая, невидная собою, бегала с выпяченным животом, виновато поглядывая на сердитого деверя, делала, что только могла делать баба в тягостях, которой вот-вот родить. («И дите-то не смог путем заделать, чтоб не под урожай с родинами-то!» – сердился Никита на брата.) Овин все же накрыли, настлали жердевой настил, набрали смолистого корья, старых пней, сучьев. Дождь то проходил, то зачинал вновь. Возили с поля мокрые снопы. Услюм с телеги подавал их деревянными долгими тройнями Никите, а тот, кашляя и отфыркивая острую труху, тесно усаживал снопы стоймя на жерди в овине. Над первым рядом набивали второй, колосьями вниз, и так – до самого верху. Влезло шесть сот снопов. Когда затапливали, опять чуть было с отвычки не учудили, не подожгли хлеб, но, присыпав огонь дерниной, кое-как наконец справились. Густой горячий дым наполнил овин, начал выбиваться из-под куриц кровли. Ночью братья попеременки не спали, караулили огонь, сидели в яме, вздрагивая, словно задремавшие куры.
Перетаскавши первые снопы высушенного хлеба под кровлю житной клети, где расчистили место под ток, набивали овин снова и снова жгли старые корневища, сами заодно с хлебом коптясь в горячем едком дыму.
Рожь все-таки спасли всю и даже обмолотили. Одну только высокую, загодя сметанную скирду оставили на поле до снегов.
Уже под самый заморозок убирали огороды, рвали репу. Услюмова женка, сидя на крыльце с расставленными коленями, на которые был уложен огромный живот, неутомимо вязала лук в долгие плети, чтобы повесить потом в избе рядом с печью. Капусту свалили в погреб, и Никита порою дивил сам себе: порешивши бросить все это, он нынче работал так, как никогда допрежь, и ведь не свое уже, братнино! Видно, заговорила на возрасте отцова кровь.
Вечером, уже в сутемнях, забирались в избу, жрали дымное варево, спроворенное Услюмовой бабой. Услюм сказывал про свои нелады с пчелами: как его всего на роевне обсел медведем пчелиный рой, как в другой раз рой улетел в лес, на чужую заимку, и там сметался в дупло, и потом они долго спорили с соседом, чьими теперь считать пчел. Услюм завел пасеку только-только, многого еще не умел, и ему все было внове. Пчелы роились у него в нескольких бортных деревьях, в лесу, а отсаживались им в нарочито поставленные на росчисти дуплянки с узенькими летками для пчел. Одну дуплянку брат даже вырубил в виде смешного толстого уродца-лесовика с густою бородою, и пчелы выныривали у него из-под кромки усов. Дуплянки были пока еще новым изобретением, еще далеко не всем нравились, и Услюм гордился, что сразу начинает с них, а не со сбора дикого меда по бортям, как повелось исстари…
В деревянной чаше лежали ломаные куски сотов с медом. Оба, Никита и Услюм, изредка протягивая руку, отламывали кусок, начинали жевать, сплевывая воск, а подчас и случайную пчелу, попавшую в рот вместе с сотом. Трещала лучина. Сопел малыш в зыбке. Услюмова баба, пристроясь с прялкою на лавке близ светца, смешная со своим выпяченным животом, пряла шерсть. Накрапывал теперь уже нестрашный дождь, вздыхали коровы в хлеву, изредка глухо топали по бревенчатому настилу конюшни его и Услюмов кованые кони. И было тихо, так тихо, словно бы и невзаправдошно, как никогда не бывает тихо в городе. Тихо и мирно. И Никита, прожевывая мед, мгновеньями вдруг остро чувствует, понимает своего брата. И только уж чтобы как-то помочь не помочь, а хоть показать, что он старший в роде, предлагает:
– Хошь, в княжеские бортники тебя запишу? Полтора пуда меду сдашь на кажный год, и никаких тебе боле даней-выходов, ни корма с тебя, ни повозного, живи сам себе великим боярином!
Услюм, прищурясь, глядит куда-то мимо него. На молодом лице брата со светлой смешною бородкою уже крепко легла печать всегдашней крестьянской озабоченности. Он отдыхает. Хлеб спасен с братнею помочью, и, значит, спасен год, а вдругорядь он станет умнее и не затянет так со жнитвом, наймует баб, обернется как-нито, а там – на новой росчисти хлеб родит хорошо – выйдет в статочные хозяева, и мед… С медом много можно совершить, коли с умом! А пчелы есть, стало, и гречиха родит добрая… А княжеский бортник – он уж в себе не волен. Пчелы хошь и погибнут, а мед давай! Стало, все брось и броди по лесу хошь за сколь ден пути! Хошь в заокские леса подавайся, а разыщи борти, достань, да принеси, да чтоб был чистый да белый! И тут уж свое хозяйство хошь и порушь в ину пору! Бортники тоже… Медом, конечно, живут…
И чуялось, что держит брата пуще всего эта вот тишина, и дымный избяной уют, и эта кубышка-жена, что прядет неутомимо и будет соваться и делать до последнего, и утром того дня, как ей родить, еще сумеет истопить печь и сварить щи, а там созовет соседку-повитуху и, едва опроставшись, час какой отлежав на лавке, снова примется хлопотать, и прясть, и варить, и доить коров, и обихаживать детей и мужа. А он, отдохнувший после страды – а только и слава, что отдохнет! – к завтрему достанет загнутые по весне полозья и начерно вырубленные копылы и станет мастерить новые дровни, чтобы успеть до снегов, а там чинить сбрую, а там мочить и мять кожи, а там… Да мало ли дела у мужика на кажен день, кажен час, так что, хошь и слушая сказку али бывальщину, не перестает он то вырезывать какую посудину, то сучить дратву, то подшивать валенок или заплетать лапоть – лишь бы работа шумом своим не мешала рассказу.
– Матку-то не возьмешь себе из города? – спрашивает Никита вдругорядь. (Матка, поди, и сама не поедет к Услюму!)
– Ейная! – кивает на жену Услюм. – Ейная матка ладила к нам! Как, грит, второго родишь, дак я и приеду бабить да нянчить!
– А теперя и сестры созывают ей к себе! – подает голос жена. – Дак и не ведаем, будет ле!
– Девку бы взяли!
– Да и придет взять! По весне дак уж непременно! – поддакивает Услюм.
Спать мужики отправляются на сельник. Здесь, на грудах свежей соломы, застланной кошмами, под овчинной курчавою оболочиной, в легком, без дымной горечи, воздухе, где чуть тянет рассолом от кадушек и бочек с заготовленною на зиму овощью и грибами, еще не спущенными в подклет, легко было и лежать, переговаривая вполголоса, и засыпалось легко.
Услюм объяснял, как нынче будет по-новому ставить загату вокруг избы на зимние месяцы и как надо забивать ее соломой, чтобы совсем не дуло в щели.
Зимою, представляет себе Никита, нежась под теплою овчиной, Услюмова изба вся будет выглядеть, как омет соломы, а из него сквозь крышу и по застрехам станет сочиться дым. И еще одно думает, уже с тревогою, слушая любовный рассказ брата о своем сельском устроении: вот, оказывается, о чем мечтал все детство и юность молчаливый старательный парнишка, а совсем не о лихих сшибках да подвигах и – не промчать в опор на бешеном скакуне с поднятой саблею, а запрячь Гнедка в розвальни, вынести расписную дугу, да любовно одеть коню на шею кожаное ожерелье с колокольцами, да усадить жену с ребятишками, укутавши их полостью, да самому в тулупе, в кушаке красном важно тронуть со своего двора и потом гнать ровною хорошею рысью, любуясь доброй ездою, но и отнюдь не загоняя лошади, и чувствовать себя хозяином, работником, гордиться и конем, выращенным во своем стаде, и бочкою своего меда, что везет на продажу в город, где можно будет навестить родича, князева кметя, выпить с ним чару-другую доброго пива, переночевать да и опять домой, уже налегке, но с городскими покупками, из которых главные, кроме какого-нибудь браслета или нового плата жене да расписного пряничного коня сыну, будут опять же для дома, для хозяйства: новые обруди, два круга подков, да удила, да наральники для сохи, да кованые гвозди, да еще какой рабочий снаряд, который трудно, а то и неможно содеять самому или добыть у деревенского кузнеца. И в том будут Услюмовы гордость и утеха. До новой страды, до нового напряжения всех сил и свыше силы, только чтобы поставить сена, сжать и обмолотить хлеб, убрать огороды, вспахать и посеять озимое. А там опять ставить загату вокруг дома от зимних вьюг, возить дрова, лес и сено с дальних покосов, да слушать гул леса и завывание вьюги в осиновом дымнике над дверью, да сказывать малому про домового да про овинника и разную другую лепящуюся к человеку добрую нечисть. Тихо вокруг! Тихо и темно так, как бывает темно позднею осенью, пока еще иней не выбелил черной земли и не высветлил убранные тусклые поля.
- Предыдущая
- 76/146
- Следующая