Адмирал Де Рибас - Сурилов Алексей - Страница 80
- Предыдущая
- 80/84
- Следующая
Анастасия Ивановна слушала Гриневского и Орлика с участием.
– Господи, страсти-то какие… А что ж эдисанцы – то?
– Эдисан, барыня, он и есть эдисан, – угрюмо сказал Орлик. – Ежели он лавиной идет в набег, все рушит, рубит, ясырит. Нет в нем человечности.
– Детей, судаг'рыня, шашками г'рубят.
– Как же мне, господа, помочь в беде-то вашей.
– Надо бы тебе, Настенька, побывать в воспитательном доме. Должно там есть прежние еще по Ивану Ивановичу знакомцы.
– Знакомцы – то есть, да вот с какой стороны подойти к ним, чтобы не всполошить Ростопчина. Ты-то ведь знаешь, сколь коварен сей господин и при нынешних обстоятельствах опасен.
– Никак Настасья Ивановна? И – и – и, матушка ты моя, постарела, голубушка, и подурнела. Сколько лет-то прошло. Заходи, милая. Что привело тебя, родимая. А что де-Рибас-то твой? Никак воюет?
– Воюет, Гликерьюшка, воюет.
– А с кем нынче-то? Никак все с турком?
– С турком, Гликерьюшка, с турком.
– Что ж он, аспид проклятый, с де-Рибасом твоим на мировую не идет?
– Потому, Гликерьюшка, и турок он.
– Это уж так, милая. Бусурман он и есть бусурман.
– Что нынче здесь – в Воспитательном доме?
– Худо, милая. Как жив был покойник Иван Иванович, царство ему небесное, дом-то на нем стоял. Все, родимая, было. А нынче, матушка люди в Бога верить не стали, сиротские капиталы, воруют. Ты, небось Андрюшку Грингагена помнишь? Иван Иванович за воровство велел взашей гнать его, а как помер благодетель наш, так он объявился тут, Андрюшка. И сирот поприбавилось. Настасьюшка, потому распутство нынче пошло, уж больно бары да купчики грешить стали. Садись, милая. И – и – и, как ты раздалась! А ведь в девках тоненькая была как лучинушка и непоседливая как егоза. Уж как ты изводила батюшку-то
– Ивана Ивановича. Как он по тебе убивался, как холил тебя да миловал. Все к тебе французов и немцев, и чтобы ты по-ихнему лопотала, и кадрили разные. Ох, милая… Ты-то, верно, не помнишь, а у меня, милая все на глазах.
– Помню, Гликерьюшка, как не помнить.
– А как с этим-то де-Рибасом к алтарю шла. Платье на тебе белое – подвенечное, эти, значит, перчатки до локтей, белые, а кокошник на голове – и – и – и… весь в драгоценных каменьях. А он, де-Рибас твой, в мундире, золотом шитом. Сама матушка-государыня, покойная Екатерина Алексеевна, пожаловала. То-то было, кареты, кареты, кареты. И белые лошади цугом. Ты-то ведь как хороша была невестой, а он, де-Рибас-то твой, сколько в нем важности было, глазища огромные и все на тебя, милая, пялится. А ты так и плывешь, так и плывешь белой лебедушкой. Князь-то этот… шафером был, прости господи, запамятовала, как его… Старая стала я, Настасьюшка, вот скажут – вот и забыла.
– Что младенцы, Гликерьюшка, в воспитательном доме?
– И – и – и, мрут сердешные. Прибирает к себе Господь их ангельские души. Да ведь приносят-то их все больше не жильцами. Бросают сердешных матери под крыльцо, маются они криком, простужаются.
– А что не было, Гликерьюшка, чтобы младенца привезли, а за ним и мать пришла да и осталась здесь, в Воспитательном доме?
– Было, милая, было. Матери в кормилицы идут, чтобы при дитяти быть. А намедни барин-то, запамятовала, как зовут-то его, велел дитя в Воспитательный дом свезти, а мать-то его, дитяти, вслед и прибежала, стала проситься в кормилицы, а кормилицы Воспитательному дому всегда нужны.
– Барин, Гликерьюшка, не граф ли Ростопчин?
– И – и – и, матушка, чего захотела… И дня не прошло – от барина посыльные. Пущай-де мать дитяти ворочается, а дитя пускай будет в Воспитательном доме. А она с дитем укрылась, а где – найти не могут.
– Но ты-то ведь знаешь, Гликерьюшка.
– И – и – и, ни – ни и не спрашивай, Настасья Ивановна, уж чего не знаю, то не знаю, и знать незачем мне. Старая я уж стала, куда уж мне.
– Не хитри, Гликерьюшка, по глазам вижу – знаешь. Я-то ведь худа не сделаю.
Оглянувшись вокруг, не подслушивает ли кто, Гликерья на ушко Настасье Ивановне зашептала: – У меня она, в моей каморке. Дитя-то немощное, а она, сердешная, убивается.
– Веди к ней, Гликерьюшка.
В каморке Гликерьи молодая женщина, заслонив собою дитя, испуганно глядела на вошедшую барыню.
– Олеся…
– Не Олеся я, нет. Я – Аннушка.
– Гриша – муж твой – велел тебе, милая, кланяться.
– Нет, нет – нет! – закрыв руками лицо, повторила женщина. – Никакого Гриши нету, нету его! Не надо, не отбирайте у меня дитя мое, кровь мою, жизнь мою, не надо. Христом Богом о том молю вас, сударыня.
– Олеся!
Она стояла в темной сырой каморке, высокая, как прежде тонкая, с распущенной косою, закрывая собой сопевшего и кряхтящего малыша.
– Олеся!
– Я не Олеся, то вы меня принимаете за кого-то другого, добрый человек.
– Олеся! – почти закричал Орлик и в том была его боль и отчаяние.
– Я – Аннушка.
– Нет, слышь, нет. Ты Олеся, моя Олеся – и почти шепотом, – Олеся…
– Не надо. Я не нужна… тебе. Слышь – я тебе не нужна. За тебя пойдет лепшая панночка.
–,Да что ты говоришь, Олеся? Какая панночка, когда мы с тобою перед Господом Богом будем муж и жена, когда ты перед алтарем даш згоду[51] быть моей женой.
– Не нужна я тебе такая…
– То мне решать, Олеся, нужна ты мне или не нужна. Не по воле мы разлучились. Злая доля нас развела и злые люди. За то довольно я пролил вражьей крови.
– Я не оставлю дитя свое, Гриша. Боже, зачем ты наслал на меня еще одно тяжкое испытание? Не довольно моей боли, моих слез, моих бессонных ночей, моих молитв. Господи, смилуйся надо мной, дай мне силы, – заливаясь слезами, Олеся опустилась на колени перед образом Девы в потемневшем от времени окладе. – Заступись за меня, Матерь Божья, ты же мать и ты приняла боль за свое дитя.
Малыш опять закряхтел и жалобно заплакал. Олеся кинулась к нему и упала на колени, у своего дитя.
Орлик неслышно ступил к ней, взял за дрожащие плечи, поднял и, глядя в глаза ее, сказал:
– Как оно твое, то пусть будет и мое. А как оно еще малое и вовсе несмышленное, то будет знать, что я его натуральный батька, а не кто другой. Ты же, Олеся, не вольна была в том, что выпало на твою долю. Лиха и без того было достаточно. Будем радоваться тому, что доля нас опять свела. Дай Бог, Олеся, чтобы она больше нас не разлучала. Голубка ты моя ненаглядная…
– Господа, – сказал Осип Михайлович, – должен огорчить вас и предупредить – все заставы перекрыты. Приказано вас схватить. Строгая проверка всех отъезжающих из Петербурга.
– От какая оказия, – растерялся Орлик.
– Мы будем дг'раться, ваше пг'ревосходительство. Мы – солдаты и нас голыми г'руками не возьмешь.
– Господа, драться всегда успеется. Это не задача. Но что проку от того. Драться-то будете не с Ростопчиным.
– Так что пг'рикажете делать? Отдаться этому мег'рзавцу тепленькими? Нет, ваше пг'ревосходительство, этому не бывать. Подтвег'рди, Гг'риша.
– Поедете, господа, переодетыми в мундиры флотских офицеров в моей карете в Кронштадт. Оттуда на фрегате я переправлю вас в Ревель. Далее, голубчики, на вашу Кубань извольте сами. Уговор, однако, до Ревеля скандалы не затевать.
– А как же Олеся, ваше превосходительство?
– Дама с младенцем останется в нашем доме. Когда к тому будет возможность, отправим ее в Одессу, а там до Кубанской линии рукой подать.
Пален и Ростопчин ждали приема государя.
– Каково вам наш Рибас? – сказал Ростопчин. – Того и гляди Кушелева в адмиралтейств-коллегии обскачет. Ловок, однако, каналья.
Пален молчал.
– Токмо более он склонен к генерал-прокурорству, – продолжал Ростопчин.
– Это с чего бы? – взгляд Палена был тяжелым и мрачным.
Ростопчин про себя отметил, что Пален был в крайнем напряжении. Не была тайной для Ростопчина и причина нервозности Палена. Сей господин должно быть достаточно чувствовал на шее петлю.
51
Згода – согласие.
- Предыдущая
- 80/84
- Следующая