Нагрудный знак «OST» - Семин Виталий Николаевич - Страница 75
- Предыдущая
- 75/79
- Следующая
Поддувальный свет освещал их возбужденные лица, портупеи, сапоги. Угольная краснота плавилась в окнах бараков. Ясно были освещены бараки, лагерная площадь, мост, лестница, ведущая на мост, городские дома, окна которых издавали то самое паническое стеклянное дребезжание.
За тридцать лет, прошедшие после войны, я много раз пытался рассказать о своих главнейших жизненных переживаниях. Но только обжигался. А что можно рассказать криком! Слух послевоенного человека уже не настроен на крик. Живая память сопротивляется насилию, может, больше, чем живой человек. Кровеносными сосудами она связана с твоей жизнью. Нельзя изменить память, не рассекая сосуды. Но чем дальше прошлое, тем короче в нем время, тем легче в этом коротком времени самые страшные несчастья. Старчески уступчивой делается память, сталкиваясь с новыми интересами. А живое, сегодняшнее нетерпение готово многим пренебречь. Однако чем правдивее воспоминания, тем больше в них дела.
Мы радовались железнодорожному грохоту в небе, страшному огню, сжигавшему целые промышленные районы, города. Горел гигантский военно-промышленный комплекс, сплавленный страшной идеей превосходства одних людей над другими, и в другом огне сгореть не мог. Через много лет после войны я прочитал, что в этом огне гибли невинные люди. Тогда это и в голову не приходило. Да и как взвесить вину, как отделить ее от людей? Если не доросли до сознания своей вины, значит ли, что не виноваты? А если нравственный долг не по силам, извиняет ли это нас? Практика склоняет к снисходительности. Но и сегодня я вижу тот огонь сквозь колючую проволоку, которую он должен был разрушить.
И полицаев огонь возбуждал. Они стояли в освещенном пространстве, называли друг другу города и городки, над которыми шла бомбежка, и словно радовались своей проницательности. До освобождения оставалось двенадцать дней. Никто этого знать не мог, но это уже было в воздухе.
Когда военнопленные вернулись, Ванюша сказал:
– Заблудились. По шоссе патрули. Фронт! Десант ждут.
Они еще дважды ходили ночами и как будто сумели выйти на тот самый бауэрский хутор, но было уже поздно, и они вернулись. На следующую ночь Аркадий предложил пойти и мне.
– Дом очень большой,– сказал он.
Ванюша держал проволоку, пока мы выползали. Потом я подержал. В темноте сразу потерял ориентировку и уже не смотрел по сторонам. Мы скоро сошли с асфальта, и я в первый раз в жизни оказался ночью за городом. Я не запоминал дорогу, отчаивался своей неспособности отличить пройденный участок от того, по которому идем, но навсегда запомнил гул открытого пространства, выпуклость ночных звуков и поразивший меня собачий лай. Не знаю, что уж было неожиданного для меня в этой деревенской собачьей перекличке. Но что-то замерло во мне, когда четкий, как над речной поверхностью, пришел откуда-то собачий брех. Первой собаке отозвалась вторая, им, будто совсем издалека, из-за горы, ответила третья. А за горизонтом, углубляя мое представление о ночном пространстве, неразборчиво застонали еще несколько собак. Едва я успел сообразить, что это вовсе не хор, что у тех, за горизонтом, есть свои причины для лая, а у этих свои, как где-то рядом залился пес. Он провожал нас. И я понял, что поражает населенность темноты. Для собак наше присутствие – не секрет. Я почувствовал прозрачность темноты, ее холод и световую зыбкость. С самого начала решив, что смотреть по сторонам мне не нужно – запутаюсь, испугаюсь и других запутаю,– я шел, всматриваясь в спины Ванюши и Петровича. Вначале впереди шли Аркадий и Николай, но на какой-то развилке они засомневались, и вперед вышли Петрович и Ванюша.
Первым двигался невысокий Петрович. На нем были старый немецкий солдатский китель и толстые спецовочные брюки из стекловолокна. И китель, и брюки были велики. Брючные калоши и рукава кителя подвернуты и подшиты. Хозяйственного Петровича часто рызыгрывали, советовали отрезать лишнее. Он неохотно втягивался в разговор, отмалчивался, потом не выдерживал.
– Тебе не мешает? – спрашивал пристающего.
– Нет.
– Мне тоже.
– Все-таки, Петрович, лучше укоротить.
– Понадобится.
– Зачем?
– На латки.
– И так будут латки.
– Отрежу – вещь испорчу. Зачем портить вещь?
Сердился, будто досадовал на неожиданное неудобство. Голос делался напряженным и словно застенчивым. Но пристающие не унимались.
– А если бы большой кусок кожи на подметку прибил, лишнее отрезал бы?
– На язык тебе подметку надо, чтобы не стерся. Ты любую вещь погубишь.
Сердиться Петровичу было как бы несподручно, не по характеру. Утомительное состояние. Особой мягкости я у него не замечал. Но человек он был явно уравновешенный.
Портняжное или сапожное ремесло было как раз по нему. Ботинки у него были с несношенной подошвой – на подошву набивал резину или кожу. «С запасом» у него было все: и ботинки, и одежда. И шел из-за этого подпрыгивая, и брюки оттопыривались на заду. Я никак не мог понять, по каким признакам он в этой темноте узнает дорогу. Но наконец и Петровичу не хватило чутья. Он подождал Ванюшу. Некоторое время они двигались почти рядом, потом Петрович будто смирился, отстал.
Несколько раз останавливался и Ванюша, и тогда я понимал, что в ночных звуках, в собачьем лае поражает еще и некая похожесть. Будто это и не Германия вовсе…
Неожиданно наткнулись на колючую изгородь, попытались обойти, потом перелезли через нее, шли по вскопанному, грузли в мягкой земле, опять лезли через изгородь. И, когда все уже устали верить Ванюше, он сказал, что помнит направление и все время ориентируется по автомобильному шуму, который доносится с близкого шоссе.
Шоссе мы иногда видели: то с горки, то рядом, сквозь деревья.
Потом ноздри мои уловили какое-то изменение в воздухе. Это был запах коровника, соломы, крестьянского жилья.
– Вот! – сказал Ванюша, и я увидел, что сгусток темноты, на который он показывал, приобретает те самые очертания, которые я уже много раз представлял себе.
Дом действительно оказался очень большим. И, когда мы собрались в тени его, я почувствовал, что и четверть дела не сделаны. Или что оно еще дальше отодвинулось от нас. Ванюша толкнул калитку, прошел вдоль стены к двери, надавил, потянул и вернулся.
– Плотный засов. Не шевелится.
Петрович и Аркадий зачем-то пошли в сарай. Пробыли там довольно долго. Когда вернулись, Петрович сообщил:
– Этот дом. Сарай я хорошо запомнил.
Под ногами Петровича похрустывало, и говорил он громко.
– Тише, Петрович,– сказал Аркадий.
Меняя место, Петрович чертыхнулся и нашумел еще больше. На него шикнули и посмотрели на окно. В густой темноте единственное на торце дома окно долго не замечали или считали дальше, чем оно было на самом деле. Кроме того, от возбуждения, должно быть, темноту ощущали непроницаемой и для глаз и для слуха. А теперь темнота немного рассеялась и вспомнили, что уже давно переминаемся, хрустим, громко шепчемся и даже посмеиваемся. Этаж высокий, но даже спящего можно растревожить. Все замолчали и долго всматривались в черноту стекла.
Вернулся Николай, ходивший к соседним домам удостовериться, что там все спокойно, и опять возник шум.
– Э-э! – с опасением позвал он, не различая и не узнавая нас в темноте.
– Тише! – ответили ему.
– Что такое? – спросил Николай и, увидев, куда мы смотрим, тоже взглянул на окно. Мне показалось, что чернота за стеклом на секунду сгустилась и отхлынула. Я посмотрел на Николая, Ванюшу, они молчали, и я промолчал тоже. Потом уходили Аркадий и Николай, возвращались, звали с собой Петровича. И каждый раз их возникновение из темноты казалось опасным. Приходили возбужденные, но я чувствовал, что плана нет и что он даже не созревает. И уводит Аркадий с собой Петровича и Николая просто потому, что они ему симпатичнее нас с Ванюшей.
Наконец Аркадий, Петрович и Николай явились еще раз и Аркадий сказал, что они втроем попытаются проникнуть в дом через коровник. Там непременно должна быть внутренняя дверь. Ванюша должен сторожить фасад, мне надо оставаться на месте и следить, чтобы никто не вышел из дому. Они найдут ход, откроют дверь и позовут нас. Если произойдет что-то чрезвычайное, бежать надо к роще и там не искать друг друга, а в одиночку пробираться в лагерь. Либо, по обстоятельствам, уходить искать место, отсиживаться до освобождения.
- Предыдущая
- 75/79
- Следующая