Слабых несет ветер - Щербакова Галина Николаевна - Страница 8
- Предыдущая
- 8/30
- Следующая
– У гинеколога была?
– Нет, – ответила Тоня. – У меня там тоже все в порядке.
– Много знаешь. – И врач отвела ее сама к гинекологу и не ушла, а села и стала ждать.
Гинеколог была старой женщиной в толстых очках, она с тяжелым вздохом стала смотреть в самую Тонину нутрь, в эти розовато-синеватые глубины, она щупала их привычно и без интереса.
– Ну и какую тайну я должна найти? – спросила она Тониного врача, стаскивая осклизлые перчатки.
– Да не нравится она мне! – в сердцах сказала врач. – Давление устаканили, кровь хорошая, все путем, а жизни в ней нет.
– Все наоборот, – засмеялась гинеколог. – Жизнь-то в ней как раз и есть. Она беременная.
Тоня как раз влезала в трусики, стояла на одной ноге, ну ее прилично качнуло, но она удержалась, потому что ужас был сильный и здоровый, он и спрямил.
– Е-мое! – закудахтала терапевт. – Значит, это не мои дела, вот тебе карточка, разбирайтесь с ней сами. Я ведь бюллетенить ее не имею права по закону. – И она просто вылетела из кабинета, а Тоня осталась, и на нее смотрели толстенные очки, переливающиеся разными цветами. А может, это в Тониных глазах рябило.
– Замужем? – спросила гинеколог.
– Не-а, – ответила Тоня, стараясь показаться беззаботно-отважной. Все девчонки из общежития на аборт ходили, как в уборную. Никто его не боялся, боялись упустить срок – до десяти недель. Одна верующая им объяснила, что именно в десять недель Бог определяет душу, какая подоспела в его хозяйстве для переселения. И тогда уже выковыриваешь живого человечка, с ощущениями и, может, даже мыслями.
– Какой срок? – спросила Тоня.
– Недель семь. Ты знаешь лучше, когда у тебя что было и была ли потом менструация. Выписывать на аборт, как я понимаю?
– Я подумаю, – ответила Тоня. Хотя что там думать? Павел исчез, как и не было. Потом вырос как из-под земли, сказал, что живет где-то в пустом дому, и снова исчез. С ним, что ли, решать этот вопрос?
Вот она и сидела сейчас под зеленым одеялом, сама вся в зелень, а он возьми и снова приди. Весь такой-эдакий. Комната у него в Питере, где стоит Медный всадник, в змею упершись, где такие-растакие белые ночи, где живет артистка любимая с самым печальным ртом на земле – Алиса Фрейндлих, и еще в этом городе мосты ночами разводят, так это, наверное, красиво, когда небо темно-синего цвета. И до такой острой боли захотелось все это увидеть, что в ней даже сила откуда-то возникла про это сказать:
– Павел! Извините, конечно, это нахальство, но мне очень хотелось всегда увидеть Ленинград, с детства. У меня есть денежки, я три года не была в отпуске, откладывала на Юг. Но на Юг мне теперь нельзя, из-за давления. Я только туда с вами и сама обратно. Мне бы только посмотреть – и все.
«Какой же я идиот, что зашел, – думал Павел. – Ну зачем она мне, эта зеленая хворь?» Сказал же он так:
– Это неразумно, Тоня, пока ты нездорова. Но я, клянусь, обустроюсь и вызову, и все тебе покажу, я Питер, как собственный карман знаю. Ей-богу!
Почему ей это не годилось? Но она знала, не то. Она не собиралась говорить про главное, что где-то угревалось и росло в ее животе его семя, у нее ведь, кроме него, никого не было. Но не годилось! Ехать им надо вместе, это как то, что знаешь до того, как узнаешь на самом деле. Ехать! Ехать!
Что-то изменилось в ее лице, оно засветилось, оно просто сияло, потому как лицо уже знало, что никуда он не денется. Он потащит за собой эту едва выздоровевшую девчонку. И те триста долларов, которые свалились ему из панталонного кармана, это как бы перст судьбы, знак свыше, или как это еще называется.
В эту же ночь они втиснулись в забитый плацкартный вагон, на одно нижнее боковое место, и Тоня спала, сидя у него на коленях, а ему все время наступали на ноги ходящие туда-сюда люди.
Потом был тот день, когда они положили на дорогу букет цветов и видели пожилую пару с ребеночком на руках, и Павла пронзила зависть к отцовству, которое он потерял, и эта женщина, казалось, что он где-то ее видел, но он не видел. Не мог. У него не было знакомых пожилых дам в Москве. Тоня же, увидев маленького, вдруг занервничала о сроках, точно ли она не ошиблась, ей для Ленинграда остается день, не больше, если выехать сегодня, чтоб потом успеть вернуться и убрать из себя то, что еще только кровь и слизь, но еще не человек. И пока они ждали на широком шоссе зеленого цвета, она скорее для себя, чем для Павла, проговорилась, стояла и бормотала, а он так вцепился в нее, что ей хотелось кричать дурным криком, но она стерпела.
В этот же вечер они выехали в Питер. Но еще до поезда Павел вызнал у нее все. Она все боялась, что он скажет ей хамство. И дождалась. «У тебя, кроме меня, кто-нибудь был?» Она сразу сказала: «Был ты». До этого все называла его на вы, а тут тихо, почти шепотом выдохнула «ты». У нее-то этот выдох случился сам собой, и Павел это учувствовал. Поэтому никаких мужских подробностей не смел бы потребовать, не смел – и все.
В квартиру они вошли спокойно, видимо, никого из соседей не было, дверь в комнату была закрыта, как он ее закрывал, и они вошли в тот дух и запах, что жил в его ноздрях. И у Тони хватило каких-то знаний не сказать: ах, сколько здесь пыли! Она сразу пошла к окну и уперлась глазом в серый торец дома, по которому шла хлипкая лесенка вверх на крышу. Нет, это не было той красотой, которая еще из школы существовала в словах «Невы державное теченье, береговой ее гранит». Ни Невы, ни гранита. Серый цементный цвет и черная лазейка. Павел подошел и встал сзади. «Странно, – сказал он, – эту я не помню. В детстве мне снилась подобная, не эта, как я карабкаюсь по лестнице, и где-то на середине проваливается целый проем. И я вишу в пустоте». Он не сказал, что после этих снов просыпался с мокрыми трусами и слышал, как тихо беспокоилась мама, говоря отцу: «Понимаешь, он ведь большой. Может, надо к врачу?» Но ничего не случалось до очередного сна.
Он старался не смотреть в окно даже сейчас, он боялся этого детского сна, где он висит над пропастью, и нет у него никаких сил перекинуть ногу на перекладину. И еще во сне тишина. Не хлопают окна, не кричат люди из домов с улицы – один на этой стене, и у него нет выхода. Павел стоит за Тоней и смотрит на ужас своего детства. Интересно, в каком месте она обломилась, эта чертова лестница? Он не знает, а детский ужас охватывал его именно с того места, которое совершало грех, стыли бедра и мертвели ноги.
– Надо бы сходить поесть, – сказал он.
– О да! – ответила Тоня. – У меня в животе уже тянет.
– Тебе надо хорошо питаться, – сказал он.
Она посмотрела на него чуть сбоку. Зачем, мол, говоришь такое? Это ведь мои проблемы, мне надо возвращаться быстро-быстро. Она помнила – да и как она могла бы их забыть? – там, на дороге, сказанные сквозь сцепленный рот слова, которые он мог перекусить легким смыканием губ, но не перекусил, но ведь и не повторил больше, ни когда она спала у него на коленях, ни когда он горячо дышал ей в затылок, а она смотрела на хлипкую лесенку, как бы специально придуманную для легкой смерти. Нет, он не разразился разговором. Спросил только, был ли у нее кто еще. Тоня внутренне засмеялась доверчивости мужчин – она, конечно, сказала правду, ну а солги? Но после этого ни словечка. Зовет поесть.
Они пошли в «Макдоналдс» – для Тони чудная новинка, но ничего, чистенько и вполне вкусно. Потом пошли бродить по городу, и Павел, как знал, повел ее к Медному всаднику, она разглядела эту «упорную змею», дивясь изобретательности скульптора. Сам Петр ей не понравился, он ей не нравился еще из школы, самодур, грубиян. Учитель объяснял, что именно такой человек всегда нужен России, потому как иначе не справиться. «А добром пробовали?» – хотела она спросить, но постеснялась. Могли и засмеять. Нет, город, конечно, красивый, но в нем надо родиться, чтоб его любить. Она его полюбить не сможет. Из-за лесенки-убийцы, из-за вздыбленного Петра. Тоня даже расстроилась, осознав свою простоватость, хотя в деревне тоже ведь не жила, ну, скажем иначе – свою отдаленность от этих больших и красивых домов, в которых живут не ее люди, не ее народ.
- Предыдущая
- 8/30
- Следующая