Четыре встречи (СИ) - Сухоцкая Инга - Страница 20
- Предыдущая
- 20/23
- Следующая
– Ты что ль Варькина дочь? – любопытствуя, поблескивала глазами красноносая, в лихой подростковой шапочке, в легком пальто и валенках, пожилая женщина.
– Я, – удивилась Марина, жестом приглашая гостью зайти и предлагая стул.
– Я баб Маня. Познакомиться пришла, – тяжело села она. – Варька-то как узнала, что ты здеся, сразу куда-то смылась. Странно... Дочь ведь.
– Все мы странные, – вздохнула Марина. – К тому ж я без предупреждения… Как снег на голову. Вы-то как узнали? Мы ж не знакомы?
– Дак деревня тут. Все все знают. Ты вон селилась, паспорт показывала. А к вечеру вся Глушь знала… Дак за знакомство?! – вытащила баб Маня фляжку.
– Не…
– А я выпью, – и лихо клюкнула из горлышка. – Теперь, рассказывай! Чего приехала?
– Так…
– Ну-ну… Не беременна, часом?
– Не… Просто одной побыть надо…
– Одной скучно. Чего одной? Ты ко мне перебирайся. Я и брать меньше буду, и случись что, – рядом. Перебирайся! Мне ж, кроме Живчика, и поболтать не с кем.
– Живчика?
– Дак цуцка у меня. То ль больной, то ль калечный. В лесу нашла, думала, дохлый, а смотрю, сам из леса выходит. Шатается, падает. Не гнать же дуренка на зиму глядя. Весной выгоню, чем корм переводить. А пока живет… Живчиком назвала, конуру обустроила, а он волчком смотрит.
– Интересно…
– Вот и посмотришь. И по хозяйству поможешь. Все веселее, чем так-то…
Марина согласилась: терять уже нечего, а в хлопотах и забыться легче, и новые впечатления опять же… Скоро она осваивалась в маленькой аккуратной комнатке, в баб Маниной избушке. К счастью, особой церемонностью хозяйка не отличалась, потому не стесняясь подряжала Марину то воды натаскать, то дров нарубить, то снег разгрести, зато к вечеру усаживала гостью за стол, и долго-долго рассказывала обо всем на свете, о покойном муже, о ставшем «городским» сыне, о Ровеньских обитателях, в том числе, и о Варваре Владимировне: «балаболит, балаболит, про дом и не вспомнит, куры, сад, огород, – все помимо, по ресторанам шикует, а потом побирается: «дайте то, дайте это», будто в городе купить не могла. Была б старая иль безрукая, – оно еще понятно. Дак нет вроде, и постарше бабки спину гнуть не бояться, а у Варьки – машина, дом лучший во всей Глуши, с постройками, сарайками, погребами…» Марина разговоры о матери сразу же пресекать стала. Она и сама Варвару Владимировну понять не сумела, – но мало ли кого как природа устроила. А баб Маня уловив такие строгости, даже уважение к жиличке почувствовала (не хочет мать в обиду давать), даже симпатию особую испытала, даже хозяйскую бдительность терять стала. Тут-то жиличка и выдала.
***
…Ночью снежная буря захлестнула бескрайнюю Глушь, лес выл, деревья трещали, небо сходило на землю, земля взрывалась снежными вихрями. Дверь в избу ходила ходуном, сотрясая мебель и окна и выстужая избу, и баб Маня не раз уже крикнула жиличке закрыть дверь, но ответа не было. Кряхтя, завернувшись в одеяла, с трудом встав на больные ноги, хозяйка сама отправилась закрываться, заодно и жиличку проведать. Но кровать Марины была пуста. На улице, еле слышный сквозь вьюгу, заходился воем и метался на цепи Живчик.
– Куда ж, тебя, дуру, понесло... – вернулась баб Маня в избу, и начала собираться на поиски: взяла фонарь, заветную бутылочку, оделась потеплее и, перекрестившись на всякий случай, отправилась в путь. Следы Марины уже занесло, но одуревший Живчик, стоило его спустить с цепи, опрометью бросился куда-то во тьму. «Сейчас и этот потеряется», – переживала баб Маня, и осторожно выбирая куда ступить, старательно вслушивалась в свист и треск. Наконец, сквозь завывания вьюги, еле различимый, послышался лай. Живчик, видно, боясь, что его не услышат, несся к баб Мане, но, едва завидев ее, обернулся, и снова исчез во тьме, словно торопя помощь.
***
Живчик лизал лицо Марины, и рыча и взвизгивая разрывал уже укутавший ее снег. «Ну дуреха, ну учудила! – причитала баб Маня, пытаясь влить в рот жилички содержимое заветной фляжки. – Глотай, глотай же! Горе луковое!» Зелье было злым, жгучим, но скоро сквозь слипшиеся на морозе ресницы, сквозь выступающие от боли и рези слезы, Марина начала различать неясные, расползающиеся и дрожащие силуэты своих спасителей, старого да малого, кинувшихся следом за ней, вдруг ополоумевшей в своей тоске по Алому.
Кружить-то Марина кружила (чтоб на единственную остановку выбраться и на утреннем автобусе до вокзала добраться), да недалеко ушла, – в ближнем от Ровенек леске и сбилась. Пыталась овражек заснеженный обойти (вот уж утонешь, так утонешь, – до весны концов не найдут), но то ли рассчитала не так, то ли вьюгой обманулась, с прежней тропинки сбилась, новой не нашла, в снег проваливаться стала, а выбираться-то тяжело, да и идти непросто. Против такого-то ураганища! В курточке и джинсах! Руки-ноги закоченели: слушаться перестали, – за ветку не зацепиться, кочку не обойти. Ткань заледенела, греть не греет, во все стороны топорщится, – ветром только сильнее сносит. Вот и провалилась, так что выбраться не смогла. Поначалу растираться пыталась. Да пока руки растираешь, ноги деревенеют и от боли горят, а как за ноги возьмешься, – нагнешься, так всю шею и спину ледяным ветром да болью шпарит. Дрожь с ознобом по всему телу гуляют, а в душе буря поднимается: на ветер этот орать хочется, на бессилие свое, на себя, – только Марина и ругаться-то толком не умела, разве чужими словами: «ну Мрыська! ну тварь! камнями таких забивают!…» Согреться не согрелась, но полегчало вроде, будто притупилась боль, вместе с чувствительностью, с ощущением себя, но притупилась. А глаза закрыть? – так уж и не видишь, как земля дыбится, только в глазах – серо и красноватые мушки мелькают, и в сон клонит…
… и синее, синее небо мерцает блаженной негой, синие, синее волны качают ее как дитя, и где-то внизу, под лаской бездонной, ласкающей сини, струятся весенние травы по легконравным ручьям. И чистые звуки льются, сливаясь с волнами сини, и в сердце, искрясь, играет трепетное тепло. Свобода на кончиках пальцев… И в каждом мгновении – вечность… И губы, нежнее, чем бархат, и солнечный привкус их…
Кто знает, до каких снов доспалась бы, если не баб Маня с Живчиком. Нашли, раскопали, кое-как обратно, в избу оттащили. Тут уж баб Маня не деликатничала: такой бранью разразилась, что Марина чувствовала, как у нее уши горят. И жиличку, и Варьку, и дурные времена, и Живчика, – всех помянула, никого не пощадила. Марине от радости смеяться хотелось, и в восхищении перед изощренным филологическим потоком – замереть, а все тело болело, ломило, ныло... Как бы и заснула, если б ни баб Манины травки!
***
…Белый густой, всепроникающий свет заволакивал всю комнату, и только несколько синевато-прозрачных лучей с серебрящимися в них пылинками указывали куда-то в угол. Там, прежде незамеченные Мариной, висели иконки. Одна казалась на удивление знакомой. Полуопущенное женское, почти девичье лицо, красная, с длинными рукавами, одежда, прикрытая чем-то синим. «Господи, когда ж я поумнею! Когда ж по-человечески жить начну! Болтаюсь как это… в этом…», – расстраивалась Марина, не в силах отвести глаз от осиянной голубыми лучами иконы. Даже поближе подойти думала, но стоило ей двинуться, – и все тело обожгла такая боль, что Марина безвольно рухнула обратно. Но именно в этот момент, болезненно скрюченная, она вдруг почувствовала… свободу… исцеление от той нежности, той физической, чувственной памяти, которая влекла ее к Алому. Холод выморозил их, оставил где-то там, в заснеженном леске… И белый свет, как живая вода, как чудотворное миро, врачевал душу, восставляя ее к жизни.
– Очнулась? – появилась в дверях баб Маня и присела рядом. – Ты чего ж удумала?
– Да… натворила… Вы уж простите.
– Да простить-то, чего ж… Бог простит, а ты дурь эту выкинь. Слышь? Дурные мысли – плохие советчики.
- Предыдущая
- 20/23
- Следующая