Может собственных платонов... Юность Ломоносова - Андреев-Кривич Сергей Алексеевич - Страница 15
- Предыдущая
- 15/41
- Следующая
Михайло опять принялся отбивать косу.
Настланные по торфянику мостки заскрипели под быстрыми женскими шагами.
— Все думаешь? — спросила мачеха, подходя к пасынку.
— Все думаю.
— Ну и до чего-либо уже додумался?
— Покуда не до всего.
— И ума палата, а все еще не удумаешь?
— Случается.
— Дед — то Федор чуть было не проклял тебя? Рассказали уж мне. Вот и пришла тебя проведать. Что, думаю, с сыном?
— Спасибо, матушка. Знаю — всегда добра мне желаешь.
Мачеха искоса метнула недобрый взгляд.
Первая жена Василия Дорофеевича Ломоносова, мать Михайлы, умерла уже давно. Недолог был и второй брак — умерла и вторая жена. И теперь Василий Дорофеевич был уже в третьем браке. Ирина Семеновна, вторая мачеха Михайлы, женщина недобрая и гневная, не любила пасынка. А как пришел этим летом Михайло с моря один, вроде как уж хозяином и распорядителем, мачеха и особенно стала злобиться.
В самом деле: случись что с мужем, Михайло — хозяин, она — горькая вдова.
— Прежде чем прийти сюда, на вышку поднялась, в твою светелку[46], в терем-то твой заходила я, туда, где летом сидишь, где думы свои великие думаешь да книги читаешь свои новые. Не там ли ты? Прошла это я по лестнице, из сеней, на вышку. Захожу. Нету. Гляжу — и книг нету. Не в сундук ли ты кованый, что в углу там стоит, их спрятал да замком накрепко закрыл? К чему бы их под замок?
— Про всякий случай. Думаю: никого вдруг дома, а тут — лихой человек?
— Лихой человек на книги твои позарится? Золото, что ль?
— Не золото, а все цена им есть. Уследит — все ушли, даже и ты, матушка, некому постеречь, ну и…
Михайло развел руками.
Ирина Семеновна не спешила, обдумывая ответ на Михайлину насмешку. Значит, он узнал о тех словах, которые она на днях сказала своей подруге: что в случае чего она просто возьмет да и сожжет эти дьявольские книги. Ведь к чему они? А к тому, что, научившись по ним, Михайло еще крепче за отцовское дело сумеет взяться. Еще сноровистее станет.
— Смотри, Михайло, на смех не всегда ответом смех бывает.
— Уж кто как может.
— Узнал, стало быть. Что ж, это ты правильно: с наушниками да согладатаями оно способнее. Так всегда и поступай.
Ирина Семеновна пошла прочь.
«Темная страсть в мачехе дела себе ищет — и в чем-то найдет?» — вздохнув, подумал Михайло.
Михайло, поднявшись в свою светелку, достал из кованного железом и крепко на замок закрытого сундучка книгу.
Он раскрыл ее на той странице, где были напечатаны слова, над которыми он так часто задумывался.
«И от твари творец познаваем», — прочитал он будто и незаметно между другими втеснившиеся в ровную строку слова. Они были помещены в самом конце предисловия, в котором объяснялось, для чего книга назначена. Теперь он их хорошо понимает. Но не так-то легко это далось.
Эту книгу, что сейчас лежит перед ним, он достал в начале прошлого года, уже после того, как порвал с раскольниками.
Вслед отцу и деду, известным холмогорским книжникам, таким же книжным человеком сделался и Василий Христофорович Дудин. К нему-то, в недалеко от Мишанинской стоявшую Луховскую, и зашел однажды Михайло.
«Зайду к Дудиным, потолкую с Василием Христофоровичем, умный он», — подумал Михайло, оказавшись однажды в зимний день на околице Луховской, почти того не заметив.
Когда Михайло стал рассказывать Дудину, почему он ушел от тех, кто держался старой веры, рассказывать, что вот он прочитал много книг, да не то в них оказалось, Василий Христофорович молча встал, подошел к полке, на которой плотным рядом стояли собранные дедом и отцом книги. Он выбрал из них две, одну тяжелую и большую, другую маленькую, крепко сжатую переплетом.
Передавая книги Михайле, Дудин сказал:
— Почитай-ка еще. Особенно вот эту.
Дудин указал на большую книгу, стянутую медными застежками.
— В книгах разное, — добавил Василий Христофорович, прощаясь с Михайлой.
Что же это за книга, вот эта большая, застегивающаяся тонко вылитыми из меди и прокованными узором застежками?
Когда Михайло уже оставил старую веру, он, случалось, при встрече с каким-либо раскольником вступал с ним в прения.
Однажды при таком случае он сказал своему собеседнику, седому старику:
— Вот в тех книгах, которые я читал, веру и божественное деяние все страхом обороняют. Разве большая вера чего бояться должна? Все говорится: не смей постигнуть того, что постигнуть тебе не дано, не тщись. Верь — и не рассуждай. Страхом все. А разве на страх так уж всегда и уповать можно? Полная ли в нем правда?
— Так ли уж плох страх? Он часто человеку ко спасению. Вот возьми: случится тебе, к примеру, опасность, от которой и жизни решишься, а страх возьмет да и подскажет: берегись. Ты и остережешься.
И спасен.
— Да ведь тут не страх нужен, а разум.
— Это как когда. И разума твоего не на всех станет. Страх-то попроще и покрепче.
— И так ли уж никогда и не обманывает?
Раскольник подозрительно посмотрел на Михайлу:
— Это ты о чем же? А? Ой, смотри, Михайло! Беседуем мы сейчас промеж себя, а при ком другом подобное что не говори. Ни при наших ни при никонианах. По головке никто за такое не погладит.
— Да ведь я только спрашиваю.
— Покуда спрашиваешь, — покосился на Михайлу раскольник.
Михайло листал свою книгу. Вглядывался в напечатанные двумя красками — черной и красной — большие ее страницы, испещренные цифрами, столбцами, исчерченные фигурами, пересеченные секущими линиями.
Где же в человеческом понимании тот предел, за который разуму переступать нельзя и грешно? Что должен оборонять страх? И истине ли разума бояться? Кому от этого польза? Где же в знании начинается грех?
Вот эти слова: «И от твари творец познаваем».
И Михайле припомнились другие слова, сказанные ему еще дедом Федором:
— Творец тебе во всем является: и человек, и зверь, и птица, и коловращение времен, и все, что вокруг тебя, — все дело рук творца, во всем он. Ты же то грешным разумом постигнуть не дерзай.
«Ну, а тут, в книге, что? А тут как раз противное тому. Все. что вокруг тебя, весь мир, человек познавать может. Нет запрета! Наука — не грех!»
Вот рисунок, помещенный в начале книги. Михайло внимательно его рассматривает. На нем изображены Пифагор и Архимед.
Уже спустилась недолгая июльская ночь, читать стало темно, и Михайло зажег свечу.
Пламя свечи колеблется от дыхания, по рисунку пробегают тени, и лица двух мудрых эллинов как будто оживают. Основатели науки чисел окружены атрибутами своей науки и изображениями, которые указывают на ее всеобщее значение.
Около фигуры Архимеда нарисован земной шар с кораблем на Северном полюсе; в правой руке Архимед держит небесный глобус — знак, что Вселенная и Земля находятся под властью его науки. Делительный циркуль, клещи (закон рычага), прямой угол у левой руки и тут же на развернутой хартии[47] алгебраическое умножение — еще знаки достижений ученого. У Пифагора в руках весы, развернутая хартия со вписанными в нее числами, внизу — линейка, циркуль, перо и чернильница, треугольник. Рядом — изображения произведений труда человека, монеты.
Пифагор, Архимед. Г реки, ученые. И Михайле вспоминается то, что юн читал раньше: «Платон и Пифагор, Аристотель и Диоген, Иппократ и Галин: вси сии мудри быша и во ад угодиша…». «Память их с шумом погибе…»
Кто это? Аввакум… Аввакум — подвижник, мукой заплативший за свою правду, сожженный на костре. Но — мученик, мукой же и грозивший. Жестокий к себе, жестокий и к другим. Страхом желавший обратить к своей правде. А через страх да запрещение путь ли к истине?
Рассказывая как-то о новой книге Семену Никитичу Сабельникову, дьячку местной церкви, у которого еще грамоте учился, Михайло сказал:
46
Вышка — жилая часть дома, находящаяся над другими жилыми частями, наверху, под крышей; светелка — комната, устроенная в вышке.
47
Хартия — большой лист.
- Предыдущая
- 15/41
- Следующая