Камень и боль - Шульц Карел - Страница 19
- Предыдущая
- 19/170
- Следующая
Оба приблизили друг к другу головы. О римских обстоятельствах говорят уже с презрением по всей Европе. Город и его окрестности кишат наемными убийцами; богомольцы и путешественники подвергаются нападениям, целое посольство императора Максимилиана у ворот Рима было ограблено и оставлено на смех в одних рубашках, многие посланники европейских государей возвращаются с полдороги, будучи не в состоянии прорваться к Вечному городу сквозь кольцо разбойничьих шаек…
– А теперь ввел налог на убийство! – шепнул Лодовико.
– Кто? Папа? – изумился Франческо и, услышав о деньгах, поспешно потребовал дальнейших подробностей.
Лодовико принял важный вид. У бывшего члена Коллегии двенадцати много друзей среди высших чиновников республики; что им известно, то и ему.
– Да, папа, – важно выкладывает он. – Самый страшный злодей может теперь купить в Риме безнаказанность, коль уплатит за свое злодеянье установленный налог. Рим полон амнистированных убийц, и папа время от времени расставляет западни, куда снова попадутся новые злодеи, способные хорошо заплатить. Сикст продавал одни кардинальские шапки да индульгенции, а Иннокентий продает алтари, божьи заповеди…
– И все это плывет в карманы папского сына Франческо Чибе? – спросил Франческо.
– Не все. С каждого штрафа сто пятьдесят дукатов отчисляется в папскую казну, а уж остальное идет Франческо Чибе, карточному мошеннику…
– Выходит, у Маддалены Медичи богатый жених, – ехидно засмеялся Франческо.
Но это уж не годится. Лодовико не мог терпеть, чтобы кто-нибудь потешался над Медичи, будь то его родной брат. Опять поднялась свара. До сих пор Лодовико с достоинством отражал атаки Франческо. Да, Франческо – хозяин этого стола, зато он, Лодовико, – продолжатель дворянского рода, древнего рода, рода, который флорентийские хроники ведут с двенадцатого века, рода, имеющего свой герб, рода, праматерью которого была Беатриса, родная сестра императора Генриха Второго. Это, правда, не доказано и обосновать фактами было бы трудно, но в вопросах о дворянстве все-таки всегда нужно немножко верить преданиям. У Франческо нет детей, брак его бездетен, тогда как я, я дал нашему роду пять сыновей, пять новых ветвей славного дворянского рода, рода с гербом. И, ободренный этой мыслью, Лодовико уязвил брата, проклинающего Медичи от ихнего основателя Джованно Вьери Бичи до Лоренцо Маньифико, коварным замечанием:
– Правитель Лоренцо разумно поступает, заботясь о своих детях. Древние семейства как раз теперь не имеют права вымирать, и каждый член древнего рода, которому бог дал счастье быть отцом, обязан стараться о продолжении рода и о будущей его чести.
Франческо сжал кулак, который на этот раз не ударил по столу. Раненный, он не застонал, но укрылся в продолжительное молчанье. И потом только выпустил острую стрелу:
– А ты стараешься?
– Я дал роду пять сыновей! – гордо ответил Лодовико.
Мудрая старушка монна Лессандра оказалась права. Это устроилось, и не было надобности во внебрачных. Но после пятых родов Франческа умерла в возрасте двадцати шести.
– Я дал роду пять сыновей… – повторил он, счастливый и надменный.
"Стараешься?!"
На этот счет Лодовико мог бы многое сказать, но голос его заглушен новой вспышкой Франческо.
Все они – негодяи, а хуже всех Микеланджело. Если кто из них принесет роду бесчестье, так это будет Микеланджело, отпетый, настоящее исчадье ада…
В эту минуту в комнату вошла монна Лукреция с монахом и мальчиком. Все трое почуяли бурю. Дети, съежившись на скамье, совсем притихли.
– Когда я выходила, вы спорили о политике, – спокойно сказала она. – А теперь о чем?
– Много будешь знать…
– "Oculi omnium…" 1 – испуганно стал читать молитву перед вкушением пищи старый монах, словно заклиная бурю.
1 "Очи всех…" (лат.)
Но он не знал латыни, и чтенье его получилось таким шепелявым, шамкающим, странным, что совсем не напоминало латинский язык. Несмотря на это, он читал медленно, вдумчиво и горько сожалея, что в самом деле не знает латыни, а то мог бы повторить эту молитву с начала, и никто бы этого не узнал, и таким образом он выиграл бы время, и еда бы остыла, но остыл бы и гнев, и лучше спокойно поесть холодненького, чем прямо с пылу, с жару. Но молитва не может не кончиться, и все садятся, стуча ложками. Фра Тимотео, улыбаясь, вылавливает куски мяса, с наслажденьем чавкая. О чем бы завести речь, чтобы здесь поселился мир? О побежденных искушениях святого брата Илии? Это прекрасное, великолепное, развитое, исполненное серафимского огня повествование? Ну да, то самое…
– Ты! – вдруг указал пальцем Франческо Буонарроти на одного из мальчиков. – Кем ты будешь?
– Менялой, – покорно ответил двенадцатилетний Лионардо.
– А ты?
Палец нацелен прямо, не увильнешь.
– Менялой.
У восьмилетнего Буонарроти ответ всегда наготове, в карман лезть не надо.
– А ты?
Палец передвинулся немножко дальше.
– Менявой, – лепечет шестилетний Джовансимоне с набитым фасолью и салом ртом.
Четырехлетнего Джисмондо палец не вопрошает, так как ответ сам собой ясен. Но теперь он направляется медленно и коварно к мальчику, пришедшему под конец.
– А ты, Микеланджело?
Мальчик наклонил голову над тарелкой, глаза его налились кровью, последний кусок стал поперек горла. Франческо Буонарроти, положив ложку, кинул вокруг победоносный взгляд.
– Знаете, кем будет наш Микеланджело? Живописцем он будет, художником, бродягой и лодырем, будет шататься и выклянчивать работу по монастырям и княжеским дворам, позором всего нашего рода будет Микеланджело, папенькин любимец!
Монна Лукреция вспыхнула, и резкие слова ее разлетелись во все стороны, как искры из очага. Но Франческо не уступал. Слышать он не желает ни о каких Донателло, Брунеллески, Верроккьо и всех прочих! Сколько лет пришлось каждому из них есть хлеб презрения и нужды, хлеб, скуднее нищенской корки! Искусство? Нынче оно в моде, а завтра что, когда люди опамятуются? Что ж она указывает на Боттичелли, а забывает о Мазаччо, который помер в Риме, голодный, как бродячий пес? Отчего говорит о благочестивом Гирландайо, а молчит о кармелите Фра Липпи, который обесчестил свою модель, монахиню Лукрецию, когда писал с нее святую мученицу Маргариту, соблазнил молоденькую монашку и бежал с ней, живописец-кармелит, а когда папа Евгений, по-прежнему восхищаясь его произведениями, предложил ему освобожденье от всех обетов, чтоб он мог хоть жениться на той, которую совратил, монах пренебрег, и продолжал жить с монахиней, и прижил с ней сына, тоже художника… И этот человек писал сладких мадонн с локонами, с ангельским выраженьем глаз, с лицом, полным невинности и дивной небесной красоты… Бросьте толковать мне, Франческо Буонарроти, о святых образах, написанных нечистой, кощунственной рукой, я отвергаю это искусство, порожденное обителями гулящих девок и правителями-прелюбодеями, искусство, созданное людьми с душой отверженцев, людьми, взбесившимися от разврата и самых страшных злодеяний, я – человек порядочный и не могу молиться на изображение Христа, нарисованное кем-то, о ком я знаю, что он привержен блуду мужеложства! Нет, лучше я, по примеру святых пустынников, сам нарисую себе распятие, чтоб на него молиться, а вы молитесь на те и ставьте их хоть в алтарь, – это будет с вашей стороны одно богохульство, а не прославленье господа! И вечно одни и те же темы, набившие оскомину! Мадонна с младенцем, рождество Христово, поклонение волхвов, тайная вечеря – и кончено! Ничего такого, что говорило бы мне об открытии, которое художник сделал при помощи молитвы, а не одной только кисти!.. Язычникам на престоле и продажным монахам, философам в пурпуре и монахиням монастырей, из которых каждый – дом терпимости, всем им пришлось по вкусу это искусство красивых лиц и красивых красок, искусство без благочестия, без молитвы, без душевного смирения… Бог это видит! До сей поры он всегда отмечал чудесами своими простую ремесленную икону, какой-нибудь дорожный образок, перед которым можно излить душу в умиленных молитвах, но до сей поры я никогда не слышал, чтобы стала чудотворной картина Фра Липпи; или Леонардо да Винчи, или кого бы то ни было из этих ваших художников… Язычники они все и нехристи, алчущие одних только почестей, славы и денег, упивающиеся наслаждением непотребства. Но кары божьей не миновать! Теперь кара божья – единственная надежда моя. Грозная и справедливая кара божья, которой не отвратят все эти святые картинки, пусть самого искусного письма!..
- Предыдущая
- 19/170
- Следующая