Над кукушкиным гнездом - Кизи Кен Элтон - Страница 59
- Предыдущая
- 59/68
- Следующая
– Хм, – говорит он опять, но ему смешно. За железной дорогой длинный бугорок пшеничной мякины с прошлой зимы. Под ней мыши, говорит собака. – Пойдем по железной дороге вправо или влево, сынок?
– Пойдем на ту сторону, так собака говорит.
– Собака рядом не идет, не слушается.
– Пойдем. Там птицы, собака говорит.
– А отец говорит, пойдем охотиться вдоль насыпи.
– Лучше за дорогу, к мякине, собака говорит.
Через дорогу… и не успели оглянуться, вдоль всей дороги люди, палят по фазанам кто во что горазд. Кажется, собака забежала слишком далеко вперед и подняла всех птиц с мякины.
Собака поймала трех мышей…
…человек, Человек, ЧЕЛОВЕК, ЧЕЛОВЕК… высокий и широкоплечий, мигает, как звезда.
Опять муравьи, у, черт, сколько их, кусачие мерзавцы. Помнишь, мы попробовали, они оказались на вкус как укропные зернышки? Э? Ты сказал, не похоже на укроп, а я сказал, похоже, а твоя мама услышала и задала мне взбучку: учишь ребенка есть букашек!
Кхе. Хороший индейский мальчик сумеет прокормиться чем угодно и может съесть все, что не съест его раньше.
Мы не индейцы. Мы цивилизованные, запомни это.
Ты сказал мне, папа: когда умру, пришпиль меня к небу.
Фамилия мамы была Бромден. И сейчас Бромден. Папа сказал, что родился с одним только именем, родился сразу на имя, как теленок вываливается на расстеленное одеяло, когда корова хочет отелиться стоя. Ти А Миллатуна, Самая Высокая Сосна На Горе, и я, ей-богу, самый большой индеец в штате Орегон, а может, и в Калифорнии и Айдахо. Родился прямо на имя.
Ты самый большой дурак, если думаешь, что честная христианка возьмет такое имя – Ти А Миллатуна. Ты родился с именем – хорошо, и я родилась с именем. Бромден. Мэри Луиза Бромден.
А когда мы переедем в город, говорит папа, с этой фамилией гораздо легче получить карточку социального обеспечения.
Этот гонится за кем-то с клепальным молотком и догонит, если постарается. Снова вижу вспышки молний, цвета сверкают.
Не моргай. Не зевай, не моргай, тетка удила цыплят, гуси по небу летят… В целой стае три гуся… летят в разные края, кто из дому, кто в дом, кто над кукушкиным гнездом… Гусь тебе кричит: ВОДИ два-три, выходи.[10]
Это нараспев говорила бабушка, мы играли в игру часами, когда сидели у решеток с вяленой рыбой и отгоняли мух. Игра называлась «не зевай, не моргай». Я растопыривал пальцы, и бабушка отсчитывала их, по слогу на палец.
Не зевай, не моргай (шесть пальцев), тетка удила цыплят (тринадцать пальцев, черной рукой, похожей на краба, отстукивает по пальцам каждый такт, и каждый мой ноготь смотрит на нее снизу, как маленькое лицо, хочет оказаться этим гусем, что летит над кукушкиным гнездом).
Я люблю игру и люблю бабушку. Не люблю тетку, которая удит цыплят. Не люблю ее. Люблю гуся, который летит над кукушкиным гнездом. Его люблю и бабушку, пыль в ее морщинах.
В следующий раз я увижу ее мертвой посреди Даллз-Сити на тротуаре, вокруг стоят в цветных рубашках индейцы, скотоводы, пахари. Везут ее в тележке на городское кладбище, валят красную глину ей в глаза.
Помню жаркие дни, предгрозовое затишье, когда зайцы забегали под колеса дизельных грузовиков.
Джой Рыба в Бочке после контракта имел двадцать тысяч долларов и три «Кадиллака». И ни на одном не умел ездить.
Вижу игральную кость.
Вижу ее изнутри, я на дне. Я свинчатка, заряжен в кость, чтобы всегда выпадала та сторона, которая надо мной. Зарядили кость, чтобы всегда выпадал змеиный глаз, единица, а я груз, шесть бугорков вокруг меня, как белые подушки, та грань, на которую она ложится всякий раз, когда он кинет. Как зарядили другую кость? Тоже, конечно, на единицу. Змеиные глаза. Играет с жуликами, а они мной зарядили.
Берегись, бросаю. Ой, дамочки, в загашнике пусто, девочка хочет новые лодочки. Ух ты!
Оплошал.
Мокро. Лежу в луже.
Змеиные глаза. Опять его надули. Вижу одно очко над головой: не может он выиграть замороженными костями за фуражной лавкой в переулке… в Портленде.
Переулок-тоннель холодный, потому что солнце спускается к закату. Пусти меня… проведать бабушку. Пусти, мама.
Что же он сказал, когда подмигнул?
Кто из дому, кто в дом.
Не стой у меня на дороге.
Сестра, черт, не стой у меня на дороге. Дороге, ДОРОГЕ!
Мне бросать. Ух ты. Черт. Опять прокатили. Змеиные глаза.
Учительница сказала, у тебя светлая голова, мальчик, кем-нибудь станешь…
Кем стану, папа? Коверщиком, как дядя Б. и П. Волк? Корзинщиком? Или еще одним пьяным индейцем?
Слушай, механик, ты индеец, что ли?
Да, индеец.
А говоришь, между прочим, вполне грамотно.
Да.
Ладно… простого бензина на три доллара.
Они бы так не важничали, если бы знали, что у меня с луной. Не просто индеец, черт возьми.
Тот, кто… откуда это?.. идет не в ногу, слышит другой барабан.
Опять змеиные глаза. Черт, эти кости прямо мертвые.
После того, как бабушку похоронили, папа, я и дядя Бегучий и Прыгучий Волк выкопали ее. Мама с нами не пошла; в жизни о таком не слышала. Повесить мертвого на дерево! Подумать тошно.
За осквернение могил дядя Б. и П. Волк и папа двадцать дней просидели в вытрезвителе, играли в рамс.
Это ведь наша мать, черт возьми!
Никакой разницы, ребята. Не имели права выкапывать из могилы. Когда же вы поумнеете, чертовы индейцы? Ну, где она? Скажите лучше.
– А, иди ты в…, бледнолицый, – сказал дядя Б. и П., свертывая самокрутку. – Ни за что не скажу.
Высоко, высоко, высоко в холмах, высоко на сосне, на помосте она считает ветер старой рукой, считает облака со старой присказкой:…в целой стае три гуся…
Что ты сказал мне, когда подмигнул?
Оркестр играет. Смотри… какое небо, сегодня Четвертое июля.
Кости остановились.
Опять они ко мне с машинкой… интересно…
Что он сказал?
…интересно, как это Макмерфи снова сделал меня большим.
Он сказал: «Мяч крепко».
Они там. Черные в белых костюмах писают на меня из-под двери, потом придут и обвинят меня, что я промочил под собой все шесть подушек! Шесть очков. Я думал, комната – кость. Одно очко, змеиный глаз, наверху, кружок, белый свет в потолке… вот что я видел… в этой комнате-кубике, значит, уже вечер. Сколько часов я был без сознания? Туманят полегоньку, но я не нырну, не спрячусь туда. Нет… больше никогда…
Я стою, встал медленно, между лопатками занемело. Белые подушки на полу изолятора промокли, я писал на них, пока был без сознания. Я не все еще мог вспомнить, но тер глаза ладонями и хотел, чтобы в голове прояснилось. Я старался. Раньше никогда не старался из этого выбраться.
Поплелся к круглому, забранному сеткой окошку в двери и постучал в него. Увидел: по коридору ко мне идет с подносом санитар – и понял, что на этот раз я их победил.
Бывало, что после шока я целых две недели ходил полуобморочный, жил в этой мутной мгле, больше всего похожей на лохматую границу сна, этот серый промежуток между светом и темнотой, или между сном и явью, или между жизнью и смертью, когда ты знаешь, что уже очнулся, но не знаешь, какой сегодня день, и кто ты, и зачем вообще возвращаться… По две недели. Если тебе не для чего просыпаться, то будешь долго и мутно плавать в этом сером промежутке, но если тебе очень надо, то выкарабкаться из него, я понял, можно. На этот раз я выкарабкался меньше чем за день, так быстро мне еще не удавалось.
И когда туман в голове рассеялся, чувство было такое, как будто я вырвался на поверхность после долгого глубокого нырка, провел под водой сто лет. Это был последний электрошок в моей жизни.
А Макмерфи за ту неделю сделали три. Только он придет в себя и подмигивать станет четко, является с доктором мисс Гнусен и спрашивают, готов ли он одуматься, отдать себе отчет в своем поведении и вернуться для долечивания. А он надувался, зная, что все эти голодные лица в буйном обращены к нему, и говорил сестре: мне жаль, что могу пожертвовать для страны только одной жизнью, и пусть она поцелует его в розовый зад, если он сойдет с проклятого мостика. Вот так!
10
Перевод Андрея Сергеева.
- Предыдущая
- 59/68
- Следующая