Николай Клюев - Куняев Сергей Станиславович - Страница 140
- Предыдущая
- 140/188
- Следующая
«Конечно, идея патриотизма — идея насквозь лживая… Задача патриотизма заключалась в том, чтобы внушить крестьянскому парнишке или молодому рабочему любовь к „родине“, заставить его любить своих хищников…» Луначарский, произнося сие в 1925 году, не сделал никакого открытия — до него ещё в годы Гражданской войны подобное отчеканивали и Бухарин, и Зиновьев… И всё же именно с середины 1920-х годов антипатриотические, антирусские инвективы достигли наивысшего градуса как в политических речах, так и в поэтических виршах.
«Пристрастие к русскому лицу, к русской речи, к русской природе… это иррациональное пристрастие, с которым, может быть, не надо бороться, если в нём нет ограниченности, но которое отнюдь не нужно воспитывать…» Это — снова Луначарский. Понятно, впрочем, что там, где есть или видится ограниченность — там начинается борьба. Борьба не на жизнь, а на смерть.
(Эти же мотивы обрели своё полнозвучие в конце 1980-х — начале 1990-х, с новым «революционным подъёмом».)
Для Клюева это время стало временем рождения новых песен — песен русского сопротивления.
Апология русской тайны, русской сказки, не разгаданной до конца и отечественной классикой, воплощается в клюевских строках воедино с «иррациональным пристрастием» к русскому лицу и к русской природе — к тому, что вызывает зубовный скрежет новых идеологов «безнациональности».
Это стихотворение Клюев понёс в журнал «Звезда», где ещё не до конца опомнились от разгрома напечатанной там же «Деревни». Редакторы полагали, что поэт предоставит им что-нибудь в духе и стиле «Юности», но прочтя стихи, тут же отказались от публикации.
А на столе у поэта лежало ещё одно, недописанное.
Новое татарское иго. С которым, мнилось, навсегда покончено было, когда слагался гимн Ленину, когда мнилось, что «Чёрной Неволи басму попрала стопа Иоанна…». Здесь уже нет места вопросу: «Изловлены ль все павлины?..» Изловлены. И времена татарского набега сменяются лихими временами никонианства и мученичества непокорных — и всё едино в окаянной современности.
И не сыщешь более щемящей сердце картины гибели неистовой боярыни. Сразу вспоминаются её последние минуты в Боровской земляной тюрьме и последние слова — к стрельцу, к охраннику: «Принеси мне хлебушка…» — «Боюсь, госпожа…» — «Ну, яблочка дай…» — «Не смею…» — «Ну, так последнюю просьбу исполни. Выстирай мою сорочку и положи меня подле сестры неразлучно».
Хлебушка… Так и Клюев милостыню просил, которую однажды сам напророчил: «Я был когда-то поэтом. Подайте на хлеб, Христа ради…» Просил возле Ситного рынка, когда «Деревню» складывал. О чём и напишет через несколько лет в объяснении правлению Всероссийского союза советских писателей: «…с опухшими ногами, буквально обливаясь слезами, я в день создания злополучной поэмы впервые в жизни вышел на улицу с протянутой рукой за милостыней. Стараясь не попадаться на глаза своим бесчисленным знакомым писателям, знаменитым артистам, художникам и учёным на задворках Ситного рынка, смягчая свою боль образами потерянного избяного рая, сложил я свою „Деревню“…»
Впервые является в его стихах образ змееборца не побеждающего, но побеждаемого змием. Он воплотится и далее — в «Погорельщине». И — пророчество на будущее. Словно провидел 1940-е и 1990-е, когда писал о горестной судьбе двух великих православных народов:
И всё же, как и в «Деревне», не даёт себе Клюев поддаться смертному греху — впасть в отчаяние. Да, «отлетела лебедь-Россия в безбольные тихие воды», но в грядущем — «сквозь слёзы, звериные муки прозревают родину очи…», где «исцелённый мир смугло-розов, на кувшинках гнёзда гагар…». Через кровь и муки — к новому миру, новой Руси, очищенной от скверны. Этим пафосом будут пропитаны строки его новых поэм.
Замысел «Погорельщины» возник в 1927 году, сразу после кампании против «Деревни», а писалась поэма с весны по осень 1928 года сначала в Ленинграде, а затем — на Украине, в Полтаве и в селе Старые Санжары.
Очевидцы вспоминали невысокого пожилого обитателя дома на Садовой улице, который ходил по базару и скупал глиняные и деревянные изделия украинских народных умельцев и тихими вечерами тонким голосом нараспев читал «Плач о Сергее Есенине» и «Деревню».
«Вот он читает песню пряхи, — вспоминал М. Горяйстов, — сопровождая строчки подражанием жужжанию веретена, — и мы перенеслись в бревенчатую светлицу, с заиндевевшим окошечком, с завыванием ветра в трубе, со скрипучим от мороза стуком ставня, с коптящей лучиной, с певучим уютным жужжанием веретена…»
Николай рассказывал свою любимую сказку о коте Евстафии и мышке Степанидке, о том, как кот Евстафий притворился, что «скоромного не кушат», обманул мышку и схрумкал до последней косточки. Напевая по-олонецки, сказывая, передал все повадки коварного мурлыки.
С котами, с кошками у него были особые отношения.
Кошки — животные мистические. Они обладают способностью видеть сущности, незримые для человеческого глаза. Они оберегают человеческое жилье от проникновения дурных энергий, они гармонизируют человека, успокаивают его, тонко ощущая перемены в настроении хозяина. И Клюев видел в них родственные себе души. Он умел разговаривать безмолвно на их языке, подзывая для корма и ласки, а потом подавая сигнал, что нужно разойтись — и они покорно расходились… Когда он говорил о Есенине, что того «чернота всего облепила» и лучше отойти, ибо «на тебя может перекинуться», — помнил реакцию кошек на наступающую смерть товарища или товарки. Как поймут, что конец близок (чего люди еще не ощущают) — не подходят, инстинктивно оберегая себя, дабы смерть крылом не задела.
…А сказку сказывал голосом древней олонецкой бабы, сопровождая мелодию мягкими, еле уловимыми жестами.
Когда Клюев говорил Виктору Мануйлову о том, как он путешествовал в глухие леса за Печорой, как по зарубкам на вековых стволах находил отдалённые северные скиты, где «живут праведные люди, по дониконовским старопечатным книгам правят службы и строят часовенки и пятистенные избы так же прочно и красиво, как пятьсот лет тому назад», — иной слушатель мог бы и усомниться в услышанном, а в Клюеве «распознать» сказочника или фантазёра… Но вот что докладывал Наркомпросу РСФСР о своей поездке в Онежский край летом 1925 года композитор Борис Асафьев. До самых глухих мест, подобно Клюеву, он, конечно, не добрался, но и того, что увидел и услышал, было предостаточно для чуткого уха и внимательного взгляда.
- Предыдущая
- 140/188
- Следующая