Николай Клюев - Куняев Сергей Станиславович - Страница 143
- Предыдущая
- 143/188
- Следующая
Клюев хлопотал об издании «Погорельщины» на протяжении двух лет. Ни одна из попыток не кончилась, да и не могла, по сути, кончиться удачей. Кампания против «Деревни» и объявление Клюева «кулацким поэтом» даром не прошли: он был подвергнут самому настоящему литературному остракизму.
Поэт, чьи стихи входили в самые основные антологии и хрестоматии, включая хрестоматии для юношеского чтения на протяжении всех 1920-х годов — к 1929-му оказался выброшен из литературы. В периодике его стихи больше не появлялись — редакции категорически отказывались иметь с ним дело. В том же году прекратились и официальные публичные выступления — Николай больше ниоткуда не получал приглашений.
В 1928-м вышел в издательстве «Прибой» его последний прижизненный сборник стихов — «Изба и поле», состоящий из трёх разделов («Изба», «Поле», «Урожай»). Полторы тысячи строк из книги выбросила цензура, но даже того, что осталось — хватило для представления молодому поэтическому поколению уникального творческого мира. Книга открывалась «Рожеством избы», а завершалась плачем Первой мировой, который уже совсем по-иному звучал в 1928-м.
Преимущественно в книгу вошли стихи из «Сосен перезвона», «Лесных былей» и «Мирских дум». И лишь в последнем разделе Клюеву удалось сохранить несколько стихотворений послереволюционной поры, вошедшие некогда в «Львиный хлеб».
«Изба и Поле, — надписывал Клюев книгу Павлу Медведеву, — как по духу, так и по наружной раскраске имеет много схожести с иконописью — целомудрие и чистота красок рождает в моем смирении такое сопоставление. В книге нет плоти как неизбежной пищи для могильного червя, но есть плоть серафическая, явственная в русской природе и неуязвимая смертью, так как и сама смерть лишь тридневное успение. Изба и Поле — щит, выкованный ангелами из драгоценной руды молитвы за тварь стенящую. Им обороняется моя душа от беса-мещанина, царящего в воздухе. Блаженна страна, поля которой доселе прорастают цветами веры и сердца милующего. Тебе, дорогой друг, преподношу я такой цветок!»
В 1935 году сам Медведев в облике «беса-мещанина» выступил в «Литературной учебе» со статьей «Крестьянские предреволюционные писатели», где, в частности, писал: «Поэзия Н. Клюева… — законченный и цельный мир кулацкой психоидеологии. Н. Клюев — не „народный златоцвет“, а поэт-эрудит, поэт-книжник, полноправный наследник древней и утонченной боярско-кулацкой культуры… Кулацкая изба и хлыстовская радельня являются не только традициями, но сущностью и пределами клюевского творчества…»
…А начавшаяся в 1927 году кампания против него всё нарастала, а смертоносная волна всё набирала силу.
«Что опасно?». «За живых — против мёртвых». «Кнутом направо». «Деревенский отряд новобуржуазной литературы». «Избяной обоз». «Против пейзанства». «Вынужденные вопросы». Статьи Лелевича, Авербаха, Замойского, Бескина буквально сыпались на страницы журналов и газет.
«Классовый враг пытается укрепиться и на фронте литературы», — декларировала передовица «Литературной газеты», отмечая, в частности, «кулацкие выступления Клычкова и Клюева». Записной доносчик и будущая «жертва советского режима» Валерий Тарсис формулировал мировоззрение Клюева как «идеологию певца патриархальной кулацкой деревни, выразителя её устремлений». А Леонид Тимофеев в «Литературной энциклопедии» — установочном издании — отчеканивал, что, дескать, «Деревня» и «Плач по Есенине» (так! — С. К.) — «совершенно антисоветские декларации озверелого кулака».
Дошло дело до того, что от своих старых друзей отрёкся в «Красной ниве» Пётр Орешин. Отрёкся в стихах. В небольшой поэме «Моя библиотека».
…В конце декабря 1928 года Клюев пишет Сергею Клычкову. Делится новостями, благодарит за помощь — и жалуется, мечтает, недоумевает…
«Кланяюсь тебе низко и благодарю крепко за твою любовь ко мне и тёплую заботу! Чем только я заслужил всё это перед тобою. Поздравляю тебя с наступающим праздником Рождества Христова и Новым Годом! Желаю тебе груду лунного золота — из какого создан Чертухинский Балакирь. И жемчугов-хризопразов народных.
Я живу по-старому, то есть в бедности и одиночестве. Зима эта очень тяжёлая — нет самого необходимого; что можно было продать — продано, и если я сообразно твоего письма заслуживаю персональную пенсию, то возьми на себя труд и милосердие собрать подписи писателей и учёных в Москве, а на подписном листе выработай соответствующий заголовок… У меня написано за это время четыре поэмы. Но навряд ли их можно издать, хотя бы и в „Круге“.
Если бы можно было переиздать Львиный Хлеб — книга эта на три четверти не вышла из типографии, и в продаже её — по крайней мере в Питере — нигде нет. Книгу эту можно было бы и дополнить. Если собрать мои поэмы: Четвёртый Рим, Мать Суббота, Деревня, Заозерье, Плач о Сергее Есенине и большую поэму „Погорельщина“, то тоже бы получилась хорошая книжка. Но, повторяю, навряд ли это возможно.
Что за выступление Орешина? И что ему надо от нас — его подлинных братьев?..»
Вот так — называет себя и Клычкова «подлинными братьями» Орешина, и его, стало быть, считает «подлинным братом» — и словно невдомёк ему, как эти «братья» предавать могут, хотя жизнь уже всему, чему могла, казалось бы, научила.
Тоскующий, изнемогающий от одиночества, он зовёт Клычкова к себе в гости, в Ленинград, и сообщает ему, что келью держит в чистоте и опрятности, что ни он к писателям не ходит, ни они к нему… «Приходит только узбек-юноша, споёт песню про бедного верблюда, поплачет о своей Персии верблюжьими слезами. Я часто плачу… Ты знаешь — о чём. Ах, если бы мне дали ежемесячное вспомоществование! Ведь во всех школах и вузах учатся по моим стихам. Много моих песен переложено на музыку, существуют переводы и на европейские языки…»
Ведь так и было. В то время, когда не прекращался огонь по Клюеву из всех журнальных и газетных орудий, школьники и студенты изучали его поэзию по «непрочищенным» хрестоматиям и антологиям. А что касается переводов — то к тому времени его стихи уже были известны и в Европе, и в Азии, и в Америке, переведённые на английский, немецкий, итальянский, французский, японский, чешский и латышский языки.
А что касается музыки… «…Недавно в Питере в бывшей Императорской Капелле шла моя поэма Песнь Солнценосца — очень красивый был вечер. Хор двести человек, оркестр — струнный, человек сто… Но мне не причиталось ни копейки. Расходы капеллы далеко превысили доходы. Одних нот нужно было переписать рукой до тысячи листов. Музыка подлинно русского человека Андрея Пащенко…» Премьера героической поэмы «Песнь Солнценосца» для хора, соло и оркестра состоялась в Ленинграде 18 ноября 1928 года — и это было первое и единственное музыкальное исполнение клюевской поэмы. На экземпляре концертной программы Николай начертал своей рукой: «Музыка Пащенко на мою песню очень мне понравилась — она, как ветер в деревьях, так необходима для моих стихов. Прекрасны и свежительны поцелуи ветра с деревьями. Н. Клюев».
Он раз за разом устраивал публичные чтения «Погорельщины» — здесь была двоякая цель: ознакомить поэму с как можно большим количеством слушателей — избранных слушателей, и заработать хоть что-нибудь на жизнь.
- Предыдущая
- 143/188
- Следующая