Возвращение с Западного фронта (сборник) - Ремарк Эрих Мария - Страница 42
- Предыдущая
- 42/284
- Следующая
Иногда у постелей сидят родственники; они плачут или тихо, смущенно разговаривают. Одна старушка не хочет уходить, однако нельзя же ей оставаться здесь на ночь. На следующее утро она приходит очень рано, но ей следовало бы прийти еще раньше, – подойдя к койке, она видит, что на ней уже лежит другой. Ее приглашают пройти в морг. Она принесла с собой яблоки и теперь отдает их нам.
Маленький Петер тоже чувствует себя хуже. Его температурная кривая угрожающе лезет вверх, и в один прекрасный день у его койки останавливается низенькая коляска.
– Куда? – спрашивает он.
– В перевязочную.
Его поднимают на коляску. Но сестра делает промах: она снимает с крючка его солдатскую куртку и кладет ее рядом с ним, чтобы не заходить за ней еще раз. Петер тотчас же догадывается, в чем дело, и пытается скатиться с коляски:
– Я остаюсь здесь!
Они не дают ему приподняться. Он негромко кричит своими продырявленными легкими:
– Не хочу в мертвецкую!
– Да мы везем тебя в перевязочную.
– А на что вам тогда моя куртка?
Он уже не в силах говорить. Он шепчет хриплым, взволнованным шепотом:
– Оставьте меня здесь!
Они ничего не отвечают и вывозят его из палаты. В дверях он пытается подняться. Его черная курчавая голова трясется, глаза полны слез.
– Я еще вернусь! Я еще вернусь! – кричит он.
Дверь закрывается. Мы все взволнованы, но молчим. Наконец Йозеф говорит:
– Это мы уж не от первого слышим. Да только кто туда попал, тому уже не выжить.
…Мне делают операцию, и после этого меня два дня рвет. Писарь моего врача говорит, что мои кости никак не хотят срастаться. У одного из нашего отделения они срослись неправильно, и ему переламывают их заново. Это тоже удовольствие маленькое. Среди вновь прибывших есть два молоденьких солдата, страдающих плоскостопием. Во время обхода они попадаются на глаза главному врачу, который обрадованно останавливается возле их коек.
– От этого мы вас избавим, – говорит он. – Небольшая операция, и у вас будут здоровые ноги. Сестра, запишите их.
Когда он уходит, всезнающий Йозеф предостерегает новичков:
– Смотрите не соглашайтесь на операцию! Это, видите ли, у нашего старика есть такой пунктик по научной части. Он и во сне видит, как бы заполучить себе кого-нибудь для этого дела. Он вам сделает операцию, и после этого стопа у вас и в самом деле будет уже не плоская, зато она будет искривленная, и вы до конца дней своих будете ковылять с палочкой.
– Что же нам теперь делать? – спрашивает один из них.
– Не давать согласия! Вас сюда прислали, чтобы лечить раны, а не для того, чтобы устранять плоскостопие! На фронте-то у вас какие ноги были? А, вот то-то же! Сейчас вы еще можете ходить, а вот побываете у старика под ножом – и станете калеками. Ему нужны подопытные кролики, поэтому для него война – самое распрекрасное время, как и для всех врачей. Загляните-ка в нижнее отделение – там ползает добрый десяток людей, которых он оперировал. Некоторые сидят здесь годами, с пятнадцатого и даже с четырнадцатого года. Никто из них не стал ходить лучше, чем раньше, наоборот, почти все – хуже, у большинства ноги в гипсе. Каждые полгода он снова тащит их на стол и ломает их кости по-новому, и каждый раз им говорят, что теперь-то успех обеспечен. Подумайте хорошенько, без вашего согласия он не имеет права этого делать.
– Эх, дружище, – говорит один из них устало, – лучше ноги, чем башка. Можешь ты сказать наперед, по какому месту тебе достанется, когда тебя снова пошлют туда? Пусть делают со мной что хотят, мне лишь бы домой попасть. Лучше ковылять, да остаться в живых.
Его товарищ, молодой парень нашего возраста, не дает согласия. На следующее утро старик велит доставить их вниз; там он начинает их уговаривать и кричит на них, так что в конце концов они все-таки соглашаются. Что же им остается делать? Ведь они – просто серая скотинка, а он – большая шишка. Их приносят в палату под хлороформом и в гипсе.
У Альберта дела плохи. Его несут в операционную – на ампутацию. Ногу отнимают целиком, до самого верха. Теперь он совсем почти перестал разговаривать. Как-то раз он говорит, что собирается застрелиться, что он сделает это, как только доберется до своего револьвера.
Прибывает новый эшелон с ранеными. В нашу палату кладут двух слепых. Один из них – совсем еще молодой музыкант. Подавая ему обед, сестры всегда прячут от него ножи – у одной из них он уже однажды вырвал нож из рук. Несмотря на эти предосторожности, с ним приключилась беда.
Вечером, за ужином, обслуживающую его сестру на минутку вызывают из палаты, и она ставит тарелку с вилкой на его столик. Он ощупью находит вилку, берет ее в руку и с размаху вонзает себе в сердце, затем хватает ботинок и изо всех сил колотит им по черенку. Мы зовем на помощь, но в одиночку с ним не справишься, нужны три человека, чтобы отнять у него вилку. Тупые зубцы успели войти довольно глубоко. Он ругает нас всю ночь, так что никто не может уснуть. Утром у него начинается припадок истерии.
У нас снова освобождаются койки. Дни идут за днями, и каждый из них – это боль и страх, стоны и хрип. «Мертвецкие» теперь уже ни к чему, их слишком мало, по ночам люди умирают в палатах, в том числе и в нашей. Смерть обгоняет мудрую предусмотрительность наших сестер.
Но вот в один прекрасный день дверь распахивается, на пороге появляется коляска, а на ней – бледный, худой – восседает, победно подняв черную курчавую голову, Петер. Сестра Либертина с сияющим лицом подкатывает его к старой койке. Он вернулся из мертвецкой. А мы давно уже считали, что он умер.
Он поглядывает во все стороны:
– Ну, что вы на это скажете?
И даже Йозеф Хамахер вынужден признать, что такого ему еще не случалось видеть.
Через некоторое время кое-кто из нас получает разрешение вставать с постели. Мне тоже дают костыли, и я понемногу начинаю ковылять. Однако я редко пользуюсь ими, я не в силах вынести взгляд Альберта, устремленный на меня, когда я иду по палате. Он всегда смотрит на меня такими странными глазами. Поэтому время от времени я удираю в коридор – там я чувствую себя свободнее.
Этажом ниже лежат раненные в живот, в позвоночник, в голову и с ампутацией обеих рук или ног. В правом крыле – люди с раздробленными челюстями, отравленные газом, раненные в нос, уши и глотку. Левое крыло отведено слепым и раненным в легкие, в таз, в суставы, в почки, в мошонку, в желудок. Лишь здесь видишь наглядно, насколько уязвимо человеческое тело.
Двое раненых умирают от столбняка. Их кожа становится серой, тело цепенеет, под конец жизнь теплится – еще очень долго – в одних только глазах. У некоторых перебитая рука или нога подвязана на шнурке и висит в воздухе, словно вздернутая на виселице. У других к спинке кровати приделаны растяжки с тяжелыми гирями на конце, которые держат заживающую руку или ногу в напряженном положении. Я вижу людей с распоротыми кишками, в которых постоянно скапливается кал. Писарь показывает мне рентгеновские снимки бедренных, коленных и плечевых суставов, раздробленных на мелкие осколки.
Кажется непостижимым, что к этим изодранным в клочья телам приставлены человеческие лица, еще живущие обычной, повседневной жизнью. А ведь это только один лазарет, только одно его отделение! Их сотни тысяч в Германии, сотни тысяч во Франции, сотни тысяч в России. Как же бессмысленно все то, что написано, сделано и передумано людьми, если на свете возможны такие вещи! До какой же степени лжива и никчемна наша тысячелетняя цивилизация, если она даже не смогла предотвратить эти потоки крови, если она допустила, чтобы на свете существовали сотни тысяч таких вот застенков. Лишь в лазарете видишь воочию, что такое война.
Я молод – мне двадцать лет, но все, что я видел в жизни, – это отчаяние, смерть, страх и сплетение нелепейшего бездумного прозябания с безмерными муками. Я вижу, что кто-то натравливает один народ на другой, и люди убивают друг друга, в безумном ослеплении покоряясь чужой воле, не ведая, что творят, не зная за собой вины. Я вижу, что лучшие умы человечества изобретают оружие, чтобы продлить этот кошмар, и находят слова, чтобы еще более утонченно оправдать его. И вместе со мной это видят все люди моего возраста, у нас и у них, во всем мире, это переживает все наше поколение. Что скажут наши отцы, если мы когда-нибудь поднимемся из могил и предстанем перед ними и потребуем отчета? Чего им ждать от нас, если мы доживем до того дня, когда не будет войны? Долгие годы мы занимались тем, что убивали. Это было нашим призванием, первым призванием в нашей жизни. Все, что мы знаем о жизни, – это смерть. Что же будет потом? И что станется с нами?
- Предыдущая
- 42/284
- Следующая