Возвращение с Западного фронта (сборник) - Ремарк Эрих Мария - Страница 46
- Предыдущая
- 46/284
- Следующая
Лето 1918 года… Никогда не знали мы более тяжких мук, чем те невысказанные муки, которые мы терпим, выступая на передовые. По фронтовым частям поползли невесть откуда взявшиеся и будоражащие слухи о перемирии и о мире. Они сеют смятение в сердцах, и идти туда стало так невыносимо трудно!
Лето 1918 года… Никогда еще окопная жизнь не была более горькой и ужасной, чем в часы, проведенные под огнем, когда бледные, прижавшиеся к грязной земле лица и судорожно сжатые руки молят об одном: «Нет! Нет! Только не сейчас! Только не сейчас, когда так близок конец!»
Лето 1918 года… Ветер надежды, несущийся над выжженными полями, неистовая лихорадка нетерпения, разочарования, небывало обостренный, трепетный страх смерти, мучительный вопрос: почему? Почему этому не положат конец? И откуда эти настойчиво пробивающиеся слухи о конце?
Здесь так часто появляются аэропланы и летчики действуют так уверенно, что они охотятся на отдельных людей, как на зайцев. На каждый немецкий аэроплан приходится по меньшей мере пять английских и американских. На одного голодного, усталого немецкого солдата в наших окопах приходится пять сильных, свежих солдат в окопах противника. На одну немецкую армейскую буханку хлеба приходится пятьдесят банок мясных консервов на той стороне. Мы не разбиты, потому что мы хорошие, более опытные солдаты; мы просто подавлены и отодвинуты назад многократно превосходящим нас противником.
Мы только что пережили несколько дождливых недель – серое небо, серая, расползающаяся земля, серая смерть. Мы еще только выезжаем, а сырость уже забирается к нам под шинели и под одежду, и так продолжается все время, пока мы находимся на передовых. Мы никак не можем обсохнуть. Те, у кого еще остались сапоги, обвязывают раструбы голенищ мешочками с песком, чтобы глинистая вода не так быстро проникала в них. Винтовки и мундиры покрыты коркой грязи, все течет, все раскисло, земля превратилась в сырую, сочащуюся, маслянистую массу, на поверхности которой стоят желтые лужи с красными спиралями крови; убитые, раненые и живые медленно погружаются в эту жижу.
Огневые налеты хлещут над нами, град осколков высекает из серо-желтой неразберихи редкие, по-детски звонкие выкрики раненых, и по ночам истерзанная плоть человеческая натужно стонет, чтобы вскоре умолкнуть навсегда.
Наши руки – земля, наши тела – глина, а наши глаза – дождевые лужи. Мы не знаем, живы ли мы еще.
Затем в наши ямы студенистой медузой заползает удушливый и влажный зной, и в один из таких дней позднего лета, пробираясь на кухню за обедом, Кат внезапно падает навзничь. Мы с ним одни. Я перевязываю ему рану; у него, по-видимому, раздроблена берцовая кость. Кат в отчаянии оттого, что ранен не в мякоть, а в кость. Он стонет:
– Перед самым концом… Как назло, перед самым концом…
Я утешаю его:
– Почем знать, сколько еще времени протянется эта заваруха! А ты пока что спасен…
Рана начинает сильно кровоточить. Я не могу оставить Ката одного, чтобы сходить за носилками. К тому же я не помню, чтобы здесь поблизости был какой-нибудь медицинский пункт.
Кат не очень тяжел – я взваливаю его на спину и иду с ним назад, к перевязочному пункту.
Мы дважды останавливаемся передохнуть. Переноска причиняет ему страшную боль. Почти все время мы молчим. Я расстегнул ворот своей куртки и часто дышу, меня бросило в пот, а лицо у меня вздулось от напряжения. Несмотря на это, я тороплю Ката – нужно двигаться дальше, потому что местность здесь опасная.
– Ну как, Кат, тронемся?
– Да надо бы, Пауль.
– Тогда пошли!
Я поднимаю его с земли, он встает на здоровую ногу и держится за дерево. Затем я осторожно подхватываю его раненую ногу, он рывком отталкивается, и теперь я забираю под мышку колено здоровой ноги Ката.
Идти становится труднее. Порой слышится свист подлетающего снаряда. Я иду как можно быстрее, потому что кровь из раны Ката уже капает на землю. Мы почти не можем защищаться от разрывов, – пока мы прячемся в укрытие, снаряд уже разорвался.
Решаем выждать и ложимся в небольшую воронку. Я даю Кату хлебнуть чаю из моей фляжки. Мы выкуриваем по сигарете.
– Да, Кат, – печально говорю я, – вот и пришлось нам все-таки расстаться.
Он молча смотрит на меня.
– А помнишь, Кат, как мы гуся реквизировали? И как ты меня спас во время той передряги? Я тогда еще был молоденьким новобранцем, и меня в первый раз ранило. Я еще тогда плакал. Кат, а ведь с тех пор уже три года прошло.
Кат кивает головой.
При мысли, что я останусь один, во мне поднимается страх. Когда Ката увезут в лазарет, у меня здесь больше не останется друзей.
– Кат, нам обязательно нужно будет встретиться, если до твоего возвращения и в самом деле заключат мир.
– А ты думаешь, что с этой вот ногой меня еще признают годным? – спрашивает он с горечью.
– Ты ее не спеша подлечишь. Ведь сустав цел. Может, все еще уладится.
– Дай мне еще сигарету, – говорит он.
– Может быть, после войны мы с тобой вместе займемся каким-нибудь делом.
Мне так грустно – я не могу себе представить, что Кат, Кат, мой друг Кат, с его покатыми плечами и мягкими редкими усиками, Кат, которого я знаю так, как не знаю никого другого, Кат, с которым я прошел все эти годы… Я не могу себе представить, что мне, быть может, не суждено больше увидеться с ним.
– Дай мне твой домашний адрес, Кат, на всякий случай. А вот тебе мой, я тебе сейчас запишу его.
Я засовываю бумажку с адресом в свой нагрудный карман. Каким одиноким я себя чувствую уже сейчас, хотя он еще сидит рядом со мной! Не прострелить ли мне ступню, чтобы не расставаться с ним, поскорей, пока мы одни?
Вдруг у Ката что-то булькает в горле и лицо у него становится желто-зеленым.
– Пойдем дальше, – через силу говорит он.
Я вскакиваю, горя желанием помочь ему, поднимаю его на спину и бегу, как бегают на большие дистанции – неторопливо и размеренно, чтобы не слишком растревожить ему ногу.
Глотка у меня пересохла, перед глазами пляшут красные и черные круги, но я все бегу, спотыкаясь, стиснув зубы, превозмогая усталость, и наконец добираюсь до медицинского пункта. Колени подгибаются, но еще хватает сил свалиться так, чтобы Кат упал на здоровую ногу. Через несколько минут я медленно поднимаюсь с земли. Ноги и руки дрожат частой дрожью, и я с трудом нахожу свою фляжку, чтобы отхлебнуть чаю. При этом у меня трясутся губы. Но я улыбаюсь – теперь Кат в безопасности.
Через некоторое время начинаю различать чьи-то голоса. Путаные обрывки фраз застревают у меня в ушах.
– Ты напрасно так старался, – говорит мне санитар.
Я смотрю на него и ничего не понимаю.
Он показывает на Ката:
– Ведь он убит.
Я никак не пойму, что он говорит.
– Он ранен в голень, – говорю я.
Санитар подходит поближе.
– Это кроме того…
Я оборачиваюсь. У меня все еще темно в глазах, на лице снова выступил пот, он течет по векам. Я вытираю его и гляжу на Ката. Он лежит не шевелясь.
– Он без сознания, – быстро говорю я.
Санитар тихонько присвистывает.
– Да уж мне лучше знать! Он умер. На что хочешь спорю.
Я трясу головой:
– Не может быть! Еще десять минут назад я с ним разговаривал. Он без сознания.
Руки у Ката теплые, я беру его за плечи, чтобы растереть его чаем. Тут я чувствую на моих пальцах что-то мокрое. Вытащив руку из-под его затылка, я вижу, что она в крови. Санитар снова свистит сквозь зубы.
– Вот видишь…
Я не заметил, что, пока мы шли, Кату угодил в голову осколок. Дырка маленькая, должно быть, осколок был совсем маленький, залетевший откуда-нибудь издалека. Но этого оказалось достаточно. Кат умер.
Я медленно встаю.
– Ты возьмешь его солдатскую книжку и вещи? – спрашивает меня санитар.
Я киваю головой, и он передает мне и то и другое.
Санитар удивлен:
– Ведь вы не родственники?
Нет, мы не родственники. Нет, мы не родственники.
- Предыдущая
- 46/284
- Следующая