Фиалковый венец - Триз Джефри - Страница 3
- Предыдущая
- 3/43
- Следующая
— А убивать кого-нибудь будут? — приставал к отцу Теон.
— И зачем только она носит шафрановые одежды! — говорила Ника матери.
— Этот цвет не идет к ее землистой коже.
— Всю руку мне оттянула проклятая корзина! — бормотал себе под нос Парменон.
А Алексид думал о том, как, наверно, чудесно стать победителем на театральных состязаниях, чтобы тебя потом почтили статуей, а твои слова навсегда остались в памяти твоих соотечественников, как строки Еврипида, восславившего Афины.
Да, писать, как Еврипид! Этим можно гордиться!
Отец заплатил за вход, и они влились в толпу, заполнявшую крутые проходы. Передние ряды предназначались для должностных лиц, знатных чужестранцев и отличившихся граждан — победителей на Олимпийских играх. Если бы Леонт победил, а не пришел вторым, отстав всего на шаг, он до самой смерти сидел бы на почетном месте в первых рядах. Но он не победил и поэтому теперь пошел дальше по проходу, иногда оборачиваясь, чтобы помочь жене, — в длинных, метущих землю одеждах не так-то просто подниматься по высоким ступеням.
— Сядем здесь, — сказал он наконец. — Клади подушки вот тут, Парменон.
Парменон с облегчением поставил корзину и положил на скамью три подушки — Леонт считал, что не следует баловать ни мальчиков, ни рабов. Едва они уселись, как высокий молодой человек, болтавший с приятелями, сидевшими несколькими рядами ниже, повернулся и поспешно направился к ним. Вид у него был очень надменный. Леонт нахмурился. Он терпеть не мог подобных богатых юнцов: багряный плащ с тяжелой золотой бахромой, диковинные сапожки, золотые перстни, унизывающие пальцы почти до самых накрашенных ногтей, и (подумать только!) длинные волосы по спартанской моде.
Алексид подтолкнул локтем Теона, чтобы тот посмотрел на негодующее лицо отца. Но тут, к большому удивлению, щеголь остановился у их ряда и сказал визгливо:
— Это мое место! Тебе придется поискать другое!
Так с Леоном, во всяком случае, разговаривать не следовало. Сам человек учтивый, он не терпел грубости в других.
Посмотрев на щеголя, он сдержанно спросил:
— Ты обращался ко мне, юноша?
— Да, к тебе. Поищи другое место. А тут сижу я.
Все вокруг почувствовали сладкий и очень сильный запах. Молодой щеголь жевал какую-то душистую смолу, и, когда он открыл рот, кругом разлился приторный аромат. Леонт смерил его строгим взглядом.
— Юноша, — сказал он, — по речи твоей я полагаю, что ты афинянин, хотя волосы ты носишь как спартанец, а пышностью одежды напоминаешь перса…
— Конечно, я афинянин!
— Ну, так вспомни, что Афины — демократия. Если не считать первых рядов, каждый может сидеть где захочет.
— Но я занял это место раньше! Я только отошел поговорить с другом. Уберешься ты отсюда или нет?
— Я никуда не уйду. — Леонт оглянулся; верхние ряды быстро заполнялись народом. — Вон там еще свободно отличное место. А чтобы найти шесть мест рядом, моей жене придется подниматься на самый верх. Тебе следовало бы оставить здесь подушку или еще что-нибудь.
— Правильно, — сказал сосед. — Раз уходишь, оставь что-нибудь на своем месте.
— Да кто он такой? Чего он важничает? — поддержали сидевшие поблизости.
То же самое повторяли все вокруг. Молодой щеголь покраснел до корней своих напомаженных волос. Никто не слушал его надменных требований. Ему дружно советовали поскорее сесть (только подальше отсюда), заткнуть глотку или убраться в Спарту. Но только когда прозвучал крик глашатая, объявившего, что сейчас начнется жертвоприношение Дионису, открывающее праздник, щеголь наконец сдался: презрительно взмахнув своим багряным плащом, он направился к свободному месту в верхнем ряду.
— Отец, кто он такой? — спросила Ника испуганным шепотом.
Леонт презрительно хмыкнул:
— Его зовут Гиппий. Он из эвпатридов[11]. Я знаю этих молодчиков. Денег хоть отбавляй, тратят они их на скаковых лошадей да на состязания, а делом заниматься не желают. Будь жив Перикл…
— Ш-ш-ш! — прервала его жена.
Жрец Диониса встал со своего почетного места в первом ряду и вышел вперед. Началось жертвоприношение, и двенадцать тысяч человек поднялись со своих мест. Затем, когда они вновь опустились на скамьи, опять раздался громкий и ясный голос глашатая:
— Еврипид, сын Мнесарха, предлагает свою трагедию…
По спине Алексида пробежала блаженная дрожь. Представление началось.
И до полудня окружающий мир более не существовал для Алексида. Он забыл и о жесткой скамье, и о своих соседях. Все, что лежало вне пределов сцены, словно исчезло: он не видел ни палевых круч Гиметтского кряжа, ни блестящего белого песка Фалера, ни синей бухты за ним, усеянной парусами. Он не замечал даже чаек, проносившихся порой над самыми головами зрителей. Узкие подмостки и примыкающая к ним спереди круглая орхестра[12] заменяли теперь для Алексида весь мир. Актеры в высоких головных уборах и масках казались выше и величественнее обыкновенных людей благодаря котурнам[13] и особой одежде. Да, это были не обыкновенные люди, а настоящие боги и богини, герои и героини седой старины, о которых он столько слышал в школе. Созданию этой иллюзии помогала и музыка флейт, то печальная и жалобная, то бурная и угрожающая, и плавные движения хора, который в промежутках между эписодиями[14] трагедии, танцуя, переходил от одного края орзестры к другому и пел звучные строфы. Но главные чары таились в стихах, то слагавшихся в страстную речь или задумчивый монолог, то, как мячик, перелетавших от актера к актеру в выразительных строках диалога.
Алексид и в школе всегда любил стихи — длинные повествования Гомера, коротенькие эпиграммы — десяток строк, заключавшие в себе законченный прекрасный образ, шутку или глубокую мысль. Но больше всего он любил стихи из трагедий. Их он выучивал наизусть и даже сам тайком сочинял, не признаваясь в этом никому, кроме своего лучшего друга. Написать простым стихом речь героя было не так уж трудно, но над строфами для хора приходилось долго ломать голову — так сложны были их ритмы, да к тому же каждая полустрофа должна была точно соответствовать другой, до последнего слога.
Но как замечательно получается это у Еврипида — словно само собой! Вот слушаешь стихи и даже не вспомнишь о ритме, о том, что все эти строки были задуманы, сочинены и записаны много месяцев назад! Слова срываются с губ актеров, словно только сейчас порождены их сердцами.
По правилам театральных состязаний были показаны три трагедии. Их представление длилось до полудня, и только тогда Алексид немного пришел в себя.
— Правда, хорошо было? — спросил Теон. — Только лучше бы убивали прямо на сцене, вместо того чтобы отдергивать занавеску и показывать покойников, когда уже все кончено.
— Нет, ты не грек, а какой-то кровожадный варвар! Это было бы уже не искусство.
— А что тут плохого?
— Убийство и всякая насильственная смерть уродливы и безобразны. Ни один грек не захочет показать их в театре.
Есть вещи, — снисходительно закончил Алексид, — которые лучше предоставлять воображению.
Теон собрался было заспорить, но тут, к счастью, Парменон открыл корзину с едой. Кроме колбасы, крутых яиц и сыра, в ней нашлась холодная курица и даже румяные яблоки, сладкие смоквы, изюм, поджаристые медовые лепешки и амфоры с вином и водой, чтобы его разбавлять. А орехов оказалось столько, что их должно было хватить до конца дневного представления. Неудивительно, что у Парменона от такой тяжести разболелась рука. Но вот наконец даже Теон наелся досыта. Облизав пальцы, он удовлетворенно вздохнул и сказал:
— Ну, а теперь можно посмотреть комедии. Вот хорошо-то!
Парменон сложил в корзины пустые амфоры и чаши. Мать и Ника встали, смахивая крошки с одежды. На лице Ники была написана досада. Теон немедленно завладел ее подушкой и ехидно улыбнулся:
11
эвпатриды — афинская родовая знать
12
место, где располагался хор
13
котурны — особая обувь на высокой подошве, которую надевали трагические актеры, чтобы казаться выше ростом
14
эписодии — части, на которые разделялась древнегреческая трагедия
- Предыдущая
- 3/43
- Следующая