Феноменологическое познание - Свасьян Карен Араевич - Страница 36
- Предыдущая
- 36/43
- Следующая
— Позвольте, но это — миф, предание, эксегетика. Да и был ли вообще Моцарт? — Как, а свидетельства современников, письма, воспоминания, документы! — Все это исчезнет со временем, а оставшееся будет с непреложностью рассматриваться как подлог, позднейшие вставки или недостоверные источники. — Но ведь останется сам мир, его мир! — Да, но кто докажет, что это — его мир? Появится новый Лаплас музыковедения и гордо заявит: "Sire, je n'avais pas besoin de cette hypothèse" (Ваше величество, я не нуждался в этой гипотезе). — Откуда же он возник? — Ну, мнения на этот счет окажутся самыми различными. Скажут, к примеру, что он возник из некой первоначальной туманности. — "Волшебная флейта"!? Из туманности!? — Успокойтесь, вы слишком эмоциональны и привлекаете к себе внимание. И потом не все еще потеряно. У вас ведь останется сам мир; погрузитесь в него, и, может, сам он приведет вас к своим первоистокам.
Погрузитесь же в этот мир. Мир строгости и каприза, бесконечной легкости, буравящей самые невероятные толщи мировой серьезности, мир смертоносной жизненности и зиждительной смертельности, мир непрерывного риска, где за каждой шуточной гримасой скрывается вся мера отчаяния и где отчаяние никогда не влечет к срыву, но всегда совращает к просветлению, мир, где нет такого падения, на которое не было бы своего "Ну, что ж, начнем сначала", и такого взлета, который мог бы стать падением, — чистейший, сновиденный, ясновиденный мир, притягивающий к себе души лишь для того, чтобы, оставив в них память о себе, мощнее и ловчее оттолкнуть их в этот мир каузального правопорядка, где, мучимые теоретико–познавательными сомнениями и доводимые рассудком до отрицания сущего, они несли бы в себе память первородства и почти инстинктивную силу онтологического аргумента: Если Моцарт, то есть, и если есть, то Моцарт.
Глава 6. Судьбы феноменологии. От "строгой науки" к "тошноте"
Феноменологическая философия, поставившая себе целью одолеть путаный лабиринт современной ей мысли и поразить двуликого минотавра наивной рациональности и наивной иррациональности путем радикального совлечения с него бессознательно положенных предпосылок, претерпела удивительную в своей драматичности участь. Вступив в единоборство с могучим демоном парадоксов, узурпировавшим научную мысль XX века, она, казалось бы, не рассчитала всех последствий этого героического шага, и хотя поначалу действия ее внушали вполне определенную возможность успешного исхода, очень скоро выяснилось полнейшее неравенство сил, а вслед за этим отчетливо проступили и первые симптомы поражения. Парадокс, встревоженный нешуточностью противника, прибегнул к самому знаменитому из своих приемов; словно некий оборотень, описал он круг и въелся в самое сердцевину ненавистной ему рефлексии. Больше того, он стал ее сердцевиной. С этого момента исход уже был предрешен, и оставалось лишь разыграть спешную импровизацию исторической мизансцены.
Своеобразие ситуации в значительной степени определялось особенностями философской карьеры самого родоначальника феноменологии. Гуссерль начинал не с философии, а шел в философию из науки. Талантливый математик, работавший ассистентом у знаменитого Вейерштрасса, он, к огорчению своего учителя, прочившего ему солидное математическое будущее, настолько увлекся философией, что увидел свое призвание именно в ней. Сильнейшим импульсом к принятию решения послужили лекции Франца Брентано, которые он посещал в середине 80‑х гг. прошлого столетия; из них, по собственному его признанию, он почерпнул убеждение, давшее ему мужество избрать философию делом жизни; оно и определило пафос центральных устремлений феноменологии, плодотворность и бескомпромиссную глубину многих ее разработок. Но именно здесь и коренился источник "парадоксальных" срывов гуссерлианства. Этот вопрос стоило бы проанализировать в более детальном контексте. Пока Гуссерль занимался чисто логической проблематикой и исследованиями в области математического знания, ничто еще не предвещало переполоха. Более того, за короткий срок он не только снискал себе заслуженную славу среди ведущих направлений в логике начала века, но и был признан одним из крупнейших логиков современности. 1‑й том "Логических исследований", нанесший смертельный удар логическому психологизму и релятивизму, обеспечил ему надежное, казалось бы, место в научном синклите европейской философии, хотя от внимательного глаза не ускользнула бы далеко идущая тенденция в самом авторском пафосе проблемных углублений. Шум поднялся уже с выходом в свет 2‑го тома, или собственно феноменологии, где означенная тенденция выявилась в достаточно отчетливых контурах. Дело в том, что развитие феноменологического метода было связано не с отказом от прежних всеобще признанных и заслуженно оцененных позиций (это было бы еще в пределах сносного), а с продолжением и дальнейшей разработкой именно этих позиций. Выяснилось, что последовательное домысливание чисто логической проблематики ведет к прямой необходимости интуитивизма, считавшегося доселе прерогативой противоположного типа мышления; Гуссерль, внезапно и к недоумению своих единомышленников, оказался в самом средоточии иррационалистического кругозора, но совершил он этот путь с другого конца и вполне сознательно, ничуть не смущаясь странностью совпадения и, более того, требуя от логики радикального осмысления именно этого кругозора, который по недоразумению попал в зону влияния "ленивого иррационализма". Чтобы ярче осознать контраст ситуации, надо представить себе ее во всей конкретности: ведущий логик начала века, разделяющий лавры логического первенства разве что с вождями марбургского неокантианства, последовательно и без "скачков" вводит в логику тематический перечень бергсоновской философии, третируемой в чисто логических кругах, и объявляет его центральной проблемой самой логики, считая, что покуда логика не справится именно с этой задачей, ей уготована фатальная роль "философского мальчишества". При этом непрерывно подчеркивается строжайший рационализм предприятия; философия, если она хочет выполнить свое историческое призвание, должна быть единственно и абсолютно строгой наукой; в противном случае она механически скатывается до участи всякого рода "прислужниц".
Нетрудно догадаться о последствиях такой установки. Если бы можно было составить частотный словарь эпитетов в текстах Гуссерля, то на первом месте, без всякого сомнения, оказалось бы слово "радикальный". Это — не только любимейшее слово Гуссерля, но и mot–clé всей феноменологической философии, определившее сполна специфику ее метода [1]. Радикальный подход значит: добраться до корней проблемы, взять ее в корне, исходить из ее корней, не довольствуясь плодами, которые могут ведь оказаться "червивыми". Они и оказались: за ярким румянцем знаний таился изъедающий их изнутри "червь" парадокса.
Действительное объявление войны начинается именно здесь. Гуссерль стремится докопаться до корней самой научности. Иначе и быть не могло: если радикальная философия с самого начала ориентируется на статус строгой науки, то как же могла она осуществить себя, не прояснив заведомо логическую безупречность самой строгости и самой научности. И вот, вопреки всеобщей тенденции, исходящей из факта научности и приходящей к анализу научности, феноменология предпринимает анализ научного знания, исходя не из факта, а из критики существующего статуса научности. Выясняется, что этот статус покоится на непроверенных посылках, что он отличается от уровня повседневности лишь "более высоким рангом наивности"; и что одно из двух: либо нам придется критически переосмыслить само научное знание, чтобы обеспечить ему культурное место, соответствующее его притязаниям, либо же эта "наивность" расцветет всеми великолепиями "техники" и ввергнет человечество в полосу небывалого кризиса, чреватого бесславным концом более чем двухтысячелетней работы мысли. Этой альтернативой исчерпывается, по существу, вся проблематика феноменологии, весь ее смысл и устремления.
- Предыдущая
- 36/43
- Следующая