Философский комментарий. Статьи, рецензии, публицистика 1997 - 2015 - Смирнов Игорь - Страница 102
- Предыдущая
- 102/174
- Следующая
Я начал эту статью с утверждения, что все человеческие качества обратимы. Добавлю теперь сюда, что обратима и сама эта обратимость. Творчество есть движение сублимированной эмоциональности навстречу к рационально-логическому началу в человеке, обогащение сознания снятым аффектом.
Грядущий хлам. Десять тезисов к проблеме «китч и киноискусство 1920–1940-х годов»
Опубликовано в журнале:Неприкосновенный запас 2012, 6(86)
Грядущий хлам. Десять тезисов к проблеме «китч и киноискусство 1920–1940-х годов»[1]
Как и многие другие теоретические инструменты, посредством которых познается культурная деятельность, китч – в равной мере и полезно-необходимое, и крайне неотчетливое понятие[2]. Экспликации этого понятия расходятся в научной и философской литературе в прямо противоположные стороны. Если Эрнст Блох подразумевал под ним воплощение народной грезы (Wunschtraum) об ином, нежели непосредственно переживаемый, мире[3], то Теодор Адорно критиковал китч как продукт индустриализованной культуры, адресованной к массовому потребителю и потому регрессирующей в примитивизм[4]. Если для Курта Глазера рассадником китча был постсимволистский авангард (дадаизм, кубизм), показавший, что у качественных суждений о художественном произведении нет строгих критериев (подобных математическим доказательствам)[5], то Клемент Гринберг отвел отрицательную оценку от авангардистской практики и перенес ее на тоталитарное изобразительное искусство – подражательное, как он считал, по своей природе, усваиваемое без тех рефлексивных усилий, которых требует восприятие живописи, борющейся за автономию[6].
Взаимоисключающие толкования китча далеко не исчерпываются приведенными примерами, но и их достаточно для того, чтобы заключить, что в данном случае мы имеем дело не с нейтральной, а с идеологически нагруженной концептуализацией культурного производства, зависящей от личной позиции, которую тот или иной теоретик занимает в сражении старого и нового – в духовной истории. Начиная с Карла Розенкранца эстетика (развивавшаяся в русле позднего гегельянства) вырабатывает представление об оборотной стороне возвышенного, которое может и означать признание величия за объектом, и вызывать у субъекта неверие в собственные силы, порождающее «негативно-прекрасное»[7]. Именно здесь, в эстетике «безобразного», берет свой исток идея китча, несущая в себе отрицательный аксеологический заряд, отсылающая к тому, что противоположно «подлинному» творчеству, нацеливаемая чаще всего на компрометированиe каких-либо художественных явлений, но превращающаяся иногда в орудие протеста против самодовлеющего искусства и культуры экспертов.
Вряд ли когда-нибудь удастся полностью освободить понятие китчa от оценочности, но можно попробовать по меньшей мере ослабить ее. Чтобы выполнить такую программу-минимум, следует придать китчу смысловую многомерность. Чем уже по семантическому содержанию некое определение, тем соблазнительнее оперировать им для опровержения одних парадигм, сложившихся в историческом процессе, и для утверждения и защиты других. Между тем, распространение китча не приурочено в культуре Нового времени (от барокко до наших дней) лишь к отдельным ее периодам и сопровождает сплошь всю ее эволюцию. (Так, говоря о России, можно назвать: барочный лубок; приключенчески-развлекательная повесть Матвея Комарова о Ваньке Каине в XVIII веке; проза Карлгофа и поэзия Бенедиктова на исходе романтизма; «Что делать?» Чернышевского в эпоху реализма-позитивизма; киномелодрама символистской поры; все тот же Ванька Каин, но на сей раз в стихотворно-футуристической версии Крученых; мазохистские идиллии соцреализма вроде павленковского «Счастья» или постмодернистский производственный роман Баяна Ширянова «Низший пилотаж» об изготовлении первитина.) Китч накапливает, таким образом, свойственные ему признаки. Даже если не все они попадут в поле зрения исследователя, намерение осветить китч с разных сторон будет в принципе соответствовать самому явлению, вовсе не однозначно застылому, динамичному, способному изменять свое бытование.
Пытаясь решить так поставленную задачу, я пойду опытным путем – от материала, которым послужит авангардистская и тоталитарная кинематография. Уже в 1908 году Корней Чуковский опознал в популярности фильма победу, одержанную массово-низовой культурой в ее соревновании с высокой[8]. Разумеется, даже раннее искусство фильма, не говоря о позднейшем – с его экспериментаторством и интеллектуализмом, – непозволительно сводить целиком к китчу, хотя бы это уравнивание нашло многочисленных сторонников, в том числе и среди киномастеров, таких, например, как Фриц Ланг[9]. И все же нельзя отрицать того факта, что кинематография, конкурируя с вековечным искусством, предоставила китчу до того небывалые медиальные возможности воздействия на пользователей культуры, вне зависимости от их образовательного ценза и общественного положения. В известном смысле нарождавшееся кинотворчество – в силу своего синтетизма – суммировало в себе ту многопризнаковость, которую китч получил по ходу истории. Эта изначальная связь с китчем остается ощутимой и в дальнейшем развитии фильма, в какие бы фазы оно ни вступало.
«Призрак бродит по Европе», 1923.Фильм Владимира Гардина, режиссера, добившегося известности еще до революции, объединяет актуальную тематику социального переворота с характерным для символистского кино размещением действия в двух мирах – социофизическом и инобытийном, воплощенном в кошмарах, преследующих сходящего с ума императора некой условной страны[10]. Отсылки к революционным событиям, потрясшим Европу после Первой мировой войны, выполнены здесь в аллюзивной технике: так, в безумии правителя и в его эстетизме можно усмотреть намек на Людвига II Баварского и – при дальнейшем развитии этой ассоциации – на возникновение в Мюнхене в 1918 году кратковременной советской республики. Знаменитая фраза из «Коммунистического манифеста», вынесенная в заголовок кинопроизведения, становится крайне двусмысленной, будучи сопряженной, с одной стороны, с народным мятежом, а с другой, – с болезненной фантазией тирана. Картина Гардина изобилует без труда разгадываемыми обращениями к художественной традиции: помимо мотивов Эдгара Алана По («Маска красной смерти»), составивших сюжетную основу фильма, сюда входят реминисценции из «Собора Парижской Богоматери» (юная пейзанка с козочкой), из киноленты Евгения Бауэра «Умирающий лебедь», вышедшей на экраны в 1916 году (руки, которые император видит в страшном сне) и так далее. Материальная среда, отраженная в фильме, эстетизирована и тогда, когда в ней действуют власть имущие (реквизит императорского дворца), и тогда, когда она являет собой природное пространство, в котором обитает простой люд (горы, водопад, море).
«Призрак…» явно выпадает из достигшей господства в 1920-е годы авангардистской культуры, выступает в ней реликтом отжившего символизма и тем самым как будто вполне отвечает тому мнению, согласно которому, китч анахронистичен, запоздало неуместен в поступательном времени[11]. Однако «единовременность разновременного» (Райнхарт Козеллек) отнюдь не всегда результируется в китче (в этот разряд никак нельзя зачислить, скажем, поздние сочинения Льва Толстого, писавшиеся после того, как в культурный оборот вошло декадентство).
- Предыдущая
- 102/174
- Следующая