Сельва не любит чужих - Вершинин Лев Рэмович - Страница 74
- Предыдущая
- 74/127
- Следующая
– Кто? – изумленно вытаращился Крис.
– Сулико? Су-ли-ко, – терпеливо и настойчиво повторил джигит, застенчиво улыбаясь и глядя в глаза ошеломленному Крису с робкой надеждой. – Я, слушай, туда искал, сюда искал… ай-вай!.. думаешь, легко найти?!
– Понятия не имею, – не стараясь быть вежливым, отреагировал Руби, сообразив наконец, что имеет место быть пусть и незлонамеренное, но решительно ничем юридически не подкрепленное вторжение. – И вообще, это мой номер. И я вас, между прочим, сюда не звал!..
Усищи дрогнули, очи полыхнули.
– Вах, зачем грубить, генацвале? – горбоносый огорченно прицокнул розовым языком. – Не знаешь так не знаешь, какой разговор? Гаумарджос, кацо! Асса, Вороной, поехали дальше!..
Голова исчезла. Грянул конский топот.
– У вас нет сердца, молодой человек, – из платяного шкафа высунулась пропахшая нафталином сивая шевелюра давешнего борца за идеалы. – Вы сухарь, да-с! Он ведь давно ее ищет, и смею заверить, если и найдет, то в могиле…
Глаза его остекленели, как тогда, на площади.
– Потому что они убили ее! Они всех убивают! Но теперь у нас вновь есть шанс…
Вскочив на ноги, Крис как был, босиком, кинулся к шкафу. Он тоже собрался убивать. Но шкаф оказался пуст…
– Добегался… – посетила голову здравая мысль.
Но почему-то он вовсе не встревожился, а подошел к окну и, откинув занавески, выглянул наружу.
В город.
А города не было. И площади тоже. И рекламного щита.
Была только степь да степь, и одна только степь, и ничего, кроме степи, и по ковыльным просторам, сквозь пыльцу раннего заката, к синеватым отрогам далеких туманных гор уносил громадный вороной конь полуобнаженного смуглого всадника. Вились на вольном ветру длинные смоляные кудри, билась о конский круп тяжелая, красиво ниспадающая с широких плеч тигровая шкура, прыгала, ударяясь о каменное колено, длинная, слегка искривленная гвелиспирули,[12] и в небесную ширь легко и свободно рвалась бескрайняя, словно заросший муравами дол, гортанная песня…
А потом невесть откуда взявшийся здесь гере Карлсон, завернутый почему-то в простыню с прорезями для глаз, ухнул, гукнул, взметнул края белой ткани, и все это – и степь, и горы, и всадник вместе с лошадью вмиг рассыпались, обернувшись мириадами безостановочно порхающих разноцветных бабочек, и полудрема плавно перетекла в тихий и сладкий сон.
Крис засопел, уютно свернувшись в клубочек, а первым осознанным сновидением его стала большая, четкая, словно наяву, со вкусом оформленная вывеска, украшающая фасад утонувшего в зелени домика, похожего на полурастоптанную бонбоньерку: «Салон ЛЮЛЮ и ДОЧЬ. Все виды контактного массажа».
Сказать по правде, по дороге в «Денди» он постоял пару минут, глазея на эту вывеску, однако внутрь, хоть и хотелось, заглянуть все же не рискнул, поскольку черт его знает, какую гадость можно поймать в этой напрочь забывшей об элементарной гигиене галактической дыре седьмого стандартного разряда…
Он поостерегся зайти. И напрасно. Бывают случаи, когда вредно излишне осторожничать.
Поскольку, решись поверенный в делах подняться по трем скрипучим ступенечкам и позвонить в бронзовый колокольчик, встреча, которой он так жаждал, могла бы произойти задолго до вечера, притом без участия такой чуждой всему разумному силы, какой, увы, является планетарная Администрация.
Это во-первых. А во-вторых, не менее полусотни посетителей, регулярно наведывающихся в известный всей Козе домик-бонбоньерку, до сих пор не предъявляли никаких претензий ни к гигиене, ни к качеству сервиса.
И Анатоль Баканурски тоже не подцепил ничего этакого.
Во всяком случае, он искреннее на то надеялся.
И потому голос его, так и не слышанный Крисом, был хрипловато-мужествен, некогда водянистые глаза отливали сталью, а рука, размеренно помешивающая серебряной ложечкой ароматный чай, не дрожала…
– … и можете мне поверить, милейшая Людмила Александровна, – профессор сдержанно покачал головою, – что был момент, когда, не стану скрывать, я решил, что все кончено… Finita la comedia,[13] так сказать. Их были сотни, нет, даже тысячи, этих скотов, этих грязных варваров! Но, – губы его искривила жесткая усмешка, – я не стал паниковать. Я ведь, кажется, рассказывал вам, что был когда-то боевым пловцом?.. – стекла очков ностальгически запотели. – И я вынырнул! А когда схватка окончилась, вокруг меня были трупы, одни только трупы. Ну и еще вот он… – доктор искусствоведения небрежно мотнул головой в угол, туда, где, сжавшись на табурете, сидело третье присутствующее в гостиной. – Вот так все и было, душенька вы моя…
– О, Anatole, – закатив в восторге густо подкрашенные глазки, проворковала хозяйка салона, – вы настоящий герой!
Не желая ни отрицать, ни подтверждать очевидного, доктор искусствоведения скромно потупился.
Да и к чему были здесь слова?
Эх, жизнь-жестянка, ни стыда у тебя, ни совести!
Кто бы узнал сейчас в этом раскованном человеке затрушенное чмо, прирабатывавшее в Шанхайчике мэром и отзывавшееся на кличку Проф? Никто. Потому что невзгоды меняют людей, и кто не сиживал в выгребной яме, скрываясь от необоснованных репрессий, тому вовек не понять, как закаляется сталь…
Там, на берегу, жизнь открылась профессору по-новому, и вид окоченевших тел его ничуточки не взволновал. Напротив! Эти злые, вопиюще некультурные люди никогда не могли, да и не желали понять душу столбового интеллигента. С какой же, спрашивается, стати столбовому интеллигенту скорбеть об их душах? Да, конечно, de mortuis aut bene, aut nihil,[14] но кривить душой профессор Баканурски, человек твердых принципов, даже в тот роковой день не собирался.
– …жет быть, наливочки? – донесся до него голосок madame, но Анатоль Грегуарович ответил не сразу.
О ком прикажете скорбеть? О Гоге Бекасе, лежавшем наконец-то (свершилось, свершилось!) у его ног, скрутившись пополам? О плохом, жестоком человеке, который не только украл у беззащитного искусствоведа пять чинариков, но еще и побил своего мэра, когда тот возвысил голос протеста? Нет, брат, шалишь! Лишь плевка в лицо заслуживал такой негодяй, и Анатоль Грегуарович плюнул! И, представьте себе, попал! И не просто попал, а понял, что так и надо! Ибо лишь страх перед карой способен помешать скверным людям обижать людей хороших.
Все они, обидчики его и угнетатели, были там, на руинах Шанхайчика, и каждый получил свое! Но ни один не посмел не то что огрызнуться, а даже и вздохнуть!
Был он в тот вечер суров. Но был и справедлив.
Скажем, Варфоломея Кириллыча не только не оплевал, но даже и не пнул. Потому как хорошим человеком был Кириллыч, милым и чутким: когда запоем хворал, все зазывал к себе, просил спеть что-нибудь этакое, йуджумбуррское, для души. Даже почти не матерился. А что пил много, так кто ж не пьет?..
– Наливочки? – оторвавшись от раздумий, переспросил Баканурски. – А что ж, извольте, извольте, Людмила Александровна, душа моя…
И встал с рюмкою в руке, и опрокинул, не чокнувшись, в рот соточку за упокой Варфоломеюшки, золотой души человека, умевшего ценить истинно народное творчество.
Пошутил неулыбчиво:
– Первая, говорят, колом, вторая – сизым соколом!
И вторую рюмашку вдогон первой опростал.
За мужество!
Ведь – подумать страшно! – к самому Искандеру-аге не убоялся приблизиться, хоть и не настолько, чтобы плевок долетел. Уж очень нехорошо скалил зубы Искандер-ага, жуткий человек, просто чудовище. И хотя торчала у него из груди рукоять палаша, а все ж таки (кто его знает?) вполне мог и притворяться. Так что никто не посмел бы попрекнуть профессора Баканурски разумной осторожностью…
Зато рядом с ухмыляющимся трупом валялось нечто. И охрабревший доктор искусствоведения, рискнув подползти поближе, с пятой попытки поддел-таки оное нечто на грабли. Он, помнится, даже удивился: как это варвары не польстились на такую хорошенькую сумочку? Впрочем, что спрашивать с диких?..
12
Гвелиспирули – кривая сабля (груз.).
13
Конец комедии (ит.).
14
О мертвых или хорошо, или ничего (лат.).
- Предыдущая
- 74/127
- Следующая