Сельва умеет ждать - Вершинин Лев Рэмович - Страница 73
- Предыдущая
- 73/93
- Следующая
Но самое главное – умный Квакка недаром молчал и думал всю долгую дорогу в этот большой поселок. Теперь он знал не только, о чем говорить, но даже то, что говорить нужно тоненьким голоском, изредка всхлипывая.
– Я… Меня… Мы с мамой пришли к тетям в зеленой одежде, чтобы они вынули из меня злую рыбную косточку… – всхлипнув, начал он тонким голоском. – И старая тетя в шапке с перьями прогнала косточку, и я сразу захотел спать… – Это, кстати, была чистая правда, только случилось все не нынче, а прошлой весной и косточку из горла вынула бабушка. – А потом мама закричала, и я проснулся, – Квакка опять всхлипнул, – но она велела мне лечь и накрыла меня тяжелой циновкой… А потом тети тоже начали кричать, и мне было страшно…
Лягушонку показалось, что сейчас самое время заплакать.
И он заплакал.
Да, ему было очень страшно. Он долго лежал под циновкой, а потом все-таки вылез, но вокруг никого не было, только огонь, и мамы тоже не было, нигде, как он ни звал, от мамы осталось только ожерелье, приносящее удачу; оно лежало прямо на земле, и он поднял его и накинул его себе на шею, потому что это был кусочек мамы, а потом…
– Дай посмотреть, сыночек, – попросила черноволосая. – Ах, как запачкано… Эй, сестрицы, помойте-ка, да побыстрее!
Дмитрий одобрительно хмыкнул.
Разумная баба!
Умнее всех урюков, вместе взятых, и его, нгуаби, в придачу. Правда, им было не до того. А родне малыша и впрямь можно будет с утра отстучать зов, если ожерелье не простое, а с отметками…
Вновь сгустившуюся тишину разорвал истошный женский вопль:
– Льяна! Льяна! Это Льяна!
Толпа всколыхнулась, пропуская кричащую.
– Люди! – Расширенные глаза ее отливали огнем. – Это ожерелье Льяны из Бвау! Мы росли вместе, пока Льяна не ушла в Лесные Сестры.
Она вскинула вверх руку; овальные медальоны, скрепленные жильными нитями, вспорхнули и опали.
– Я знаю Льяну, – выкрикнули из толпы. – Она спасла мне среднего сына, а я подвесила к ее ожерелью камень-луну! Посмотрите, там есть камень-луна с мурашом внутри?
Внимательно осмотрев ожерелье, черноволосая дернула щекой и, сузив глаза, повернулась к Квакке.
– Так откуда тебя привела твоя мама?
Мужчины и женщины, затаив дыхание, ждали ответа.
– Из Кулукулу, – пролепетал Квакка. – Только не мама. А Брекка, брат. Мою маму звали Ю-ю, она была красивая… Только она давно умерла. А теперь Брекка тоже умер. Его убили те дядьки, в хижинах. И Малька, и Рыбца, и близнецов. Но наши парни завалили стенку, и прижали их, и покололи копьями… Всех четверых! А потом мы пошли к женщинам. Женщины тоже дрались, но нас было много…
Дмитрию уже не хотелось ни спать, ни есть.
Он слушал тоненькое, сбивающееся на всхлипы хныканье и, не веря собственным ушам, пытался уразуметь: неужели этот заморыш, которого они так жалели, перерезал горло Мудрой? Неужели он подманил к смерти двух опытных урюков и сумел накидать лапшу на уши стольким взрослым?
Ор-рел…
И все лишь затем, чтобы понравиться Дгобози?
Не укладывалось в голове.
А бедный Квакка все говорил и говорил. Он рассказал уже почти все то, о чем нужно было помалкивать, и то, о чем не следовало вспоминать ни в коем случае, и даже то, про что он, казалось, уже заставил себя забыть. Даже об очень красивой тете, которую старшие, пришедшие из Дгахойемаро, не дали ни бить, ни убивать, а только оглушили и привязали к жерди, как свинку, сказав, что за эту тетю Багряный Вихрь сделает десятниками всех, даже малыша Квакку. Впрочем, об этом Лягушонок мог рассказывать, ведь он не сделал красивой ничего плохого. Лучше о ней, чем о том, как он, зажмурившись, провел ножом по горлу старухи, или как попробовал стать мужчиной, взгромоздившись на визгливую тетку, чье ожерелье старшие потом дали ему для бабушки…
– Утопить! – негромко, но отчетливо сказал Н'харо. Черноволосая как ножом чиркнула по нему пронзительным взглядом, и гигант отшатнулся, втянув голову в плечи. – Да ладно, девчата, я что… Я как лучше…
Квакку корчило. Сотни женских глаз, недавно таких добрых, впились в него, жгучими крючьями перемета разрывая нутро, вытягивая из сердца, из печени, из селезенки правду – всю, до конца, до полной амамбы. Он попытался зажать рот руками, но слова, больно опалив ладошки, все равно вырвались наружу. И Лягушонок замолчал не раньше, чем припомнил последнюю подробность и не скрыл мельчайшую деталь минувшей ночи.
Когда же слова наконец закончились, в вибрирующей, придавившей площадь тишине охнула одна из женщин:
– Смотрите, он же не отбрасывает тени!
И толпа отступила на шаг от помоста.
Лишь теперь понял Квакка, что до сих пор не знал о страхе ничего.
Взгляды женщин слились в один взгляд. Огромный черный зрачок давил, выкручивал, втягивал и выплевывал обратно, замешивая Лягушонка, как бабушка – душистую рыботесту к Празднику Чешуи.
Факелы стали тускнеть, и боль приутихла.
Потом исчезла вовсе.
А в пустых хижинах сперва тихонько, но с каждым мгновением все громче зазвучал металл. Не чистым звоном оружия было это, а глухим, надреснутым перестуком. Котлы и блюда, мерзнущие в стылых очагах, кричали, оживленные незримым пламенем Нгао, женской ненависти, зовущей к отмщению и отрицающей милость.
Нестройный грохот неторопливо поднялся в Высь, и вскоре вдали зародился невнятный, постепенно нарастающий отклик. Сперва слабенький, как отдаленное эхо, он распахивался вширь, наплывал перекатами, словно вода в паводок, ритм ежесекундно учащался, пульсировал, словно самое сердце сельвы все быстрее гнало по жилам зеленую кровь. Потом удары смешались, слились в один сплошной неразделимый рокот, заполнили Высь, словно там, в ночи, собиралась большая гроза, предупреждая о своем приходе тревожным громом. Котлы Межземья и гор откликались на крик котлов Кхарьяйри – сами по себе. А вскоре в резкий перезвон закопченного металла влился и окреп глубокий, ровный гул туго натянутой кожи, спустя какое-то время подмявший и поглотивший все остальные звуки. Пристыженные вестниками Нгао, не ожидая пробуждения людей, один за другим просыпались боевые там тамы…
А женщины расходились.
Их ждали очаги, стосковавшиеся по огню.
И хотя лица их в предрассветных сумерках были совсем обычны, мужья и братья все еще кучковались поодаль, не спеша приближаться и вновь утверждать мужскую власть.
Черноволосая валькирия, неторопливо повязывая зеленый вдовий платок, приблизилась к Дмитрию. Теперь было ясно видно: это вовсе не старуха, но время ее рассвета уже далеко позади.
– Ты победишь, нгуаби, – сказала она спокойно и просто, как нечто само собой разумеющееся. – Ты спасешь Вождя. Ты утопишь дгеббе в Черных Трясинах, всех до одного. Ты отрежешь голову Проклятому, и тебе помогут засушить ее, чтобы даже правнуки наших внуков могли любоваться ею и помнить о судьбе преступивших запреты. Так будет! Я не знаю когда. Но это неважно, нгуаби. Сельва умеет ждать.
Закончилась ночь Нгао, ночь женской ненависти. Медленно выползало из-за окоема солнце. Все начинало быть по-прежнему.
И никто, ни один урюк, ни один человек Кхарьяйри, не позаботился о несчастном Квакке.
Совсем один стоял Лягушонок в начале тропы, затянутой липким мраком, а далеко внизу на помосте, окруженном расплывающимся кольцом огней, остывало тело мальчишки, которому – радуйся, бабушка! – удалось, пусть ненадолго, стать настоящим дгеббе.
Гремело и громыхало кругом, и шутихи, рассыпаясь разноцветными искрами, на все лады трещали в посеревшем от копоти небе. Цепь сипаев с короткими копьями, с вечера оцепившая дворцовый комплекс, колыхалась под напором простолюдинов, со всех окрестных фавел и бидонвилей сбежавшихся поглазеть на шумное веселье счастливцев, особо приближенных к персоне Подпирающего Высь, любимца Тха-Онгуа, избранника Могучих и всевластного повелителя Сияющей Нгандвани…
Величественно сойдя на Твердь с высоты багряно-лилейных носилок, бережно поддерживаемых двумя дюжинами роскошно татуированных аборигенов, его высокоблагородие подполковник действительной службы Эжен-Виктор Харитонидис, глава миссии Галактической Федерации на планете Валькирия, подтянул широкий ремень и тщательно одернул выходной губернаторский мундир, украшенный по случаю национального праздника королевства Нгандвани всеми возможными регалиями, вплоть до именной, дозволенной к ношению вне службы Степановской удавки, накрученной, согласно статуту, на безымянный палец левой руки.
- Предыдущая
- 73/93
- Следующая