Любовница - Вишневский Януш Леон - Страница 1
- 1/42
- Следующая
СИНДРОМ ПРОКЛЯТИЯ УНДИНЫ
Верить в Бога она перестала только тогда, когда узнала от мамы, что Его нет.
Она очень хорошо помнит тот вечер, когда мама объявила ей чуть раздраженным, недовольным голосом:
– Мы не признаем таких суеверий, как Бог. И даже не вспоминай об этом при папе.
Ей было тогда шесть лет. Анита, которая сидела с ней за одной партой, рассказала ей про похороны дедушки, умершего в Польше, и вспомнила, что ксендз сделал знак креста над телом в гробу. Вечером она спросила у мамы, кто такой ксендз и почему он это сделал. И тогда мама в первый раз сказала про суеверия. До этого ей казалось, что существует кто-то безгранично добрый, кому можно все тихонько рассказать вечером под одеялом – так, чтобы никто не слышал, – хотя бы о том, что случилось дома и во дворе. Именно такой Бог.
Но мама права. Она всегда права. Она еще ни разу не обманула ее.
Потому после этого она уже ничего не рассказывала Ему под одеялом. Тогда она еще точно не знала, что такое суеверия, но чувствовала – это что-то очень плохое, раз о них нельзя вспоминать при папе.
Сейчас она думала о том, что больше всего Его недоставало, когда отец вечером возвращался пьяный домой. Начиналось все одинаково. Привозили его коллеги в черном полицейском автомобиле, который знал весь микрорайон; иногда он выходил сам, иногда двое коллег вели его под руки. Отец стучал кулаком или ногой в дверь, будя всех на площадке, потом вваливался в кухню, где ждала напуганная мама, и орал. Просто-напросто орал. Мама, сжавшись, сидела у холодильника на стуле с кривыми ножками, молча уставившись в пол, изо всех сил стискивая руки, а он стоял над ней и орал. Когда-то она пряталась под одеяло, плотно заворачивалась в него, чтобы не слышать. Голос отца она заглушала своим разговором с Ним, просила, чтобы отец перестал. Чем громче отец орал на маму, тем громче она, дрожа и задыхаясь под одеялом, просила Его о помощи.
Но Он ни разу не выслушал ее просьбы.
Ни разу.
Наверно, поэтому мама права, говоря, что на самом деле Его нет и что Он всего лишь суеверие.
Потом она уже не пряталась в постели и не разговаривала с Ним. Она научилась пережидать бешенство отца в кухне. Сперва она включала музыкальные шкатулки, которые ей всегда дарил на день рождения дедушка, потом – портативный приемник, который она брала с письменного стола, и сидела за шкафом, прижавшись ухом к динамику. Иногда и это не помогало. Потому что у ее отца был очень громкий, пронзительный голос. Кроме того, он кричал целыми днями на службе. Кричал на людей. Кричать он умел.
Она помнит, что однажды, не в силах этого выдержать, включила пылесос, который мама держала в шкафу в ее комнате. Помогло. В кухне внезапно стало тихо. Отец с бутылкой водки ворвался к ней в комнату и в ярости выдернул вилку пылесоса вместе с розеткой и куском штукатурки. Стальной анкер, крепящий розетку в стене, ударил по голове маму, которая вбежала следом за отцом.
В тот вечер мама с ней в первый раз убежала из дому. Они бесцельно бродили по улицам Ростока, а потом, когда стало очень холодно, всю ночь катались в трамвае. Она во фланелевой пижаме под фиолетовой синтетической курткой и в войлочных тапках с меховой опушкой, а мама в великоватом кожаном пальто и шерстяной вязаной шапке оливкового цвета, пропитавшейся кровью. Мама не пошла перевязать раненую голову. Жены полицейских в Ростоке, особенно жены офицеров Штази[1] , не перевязывают ран.
В ту ночь она уж, е твердо знала, что Он – это суеверие.
Потом они часто с мамой убегали на ночные улицы и катались в ночных трамваях. У них были свои излюбленные маршруты и план на всю ночь до рассвета. Когда серый рассвет начинал разгонять ночную тьму, они возвращались домой. Тихо открывали дверь, на цыпочках пробирались через прихожую, вместе торопливо ложились в постель в ее комнате и тесно прижимались друг к другу. Отец давно уже спал, чаще всего положив голову на кухонный стол или в одежде и обуви на кровати в спальне.
Однажды ночью они в трамвае поехали на край города, прошли по аллее к морю и любовались восходом солнца. Они сидели на остатках бетонного волнореза рядом с кучами щебня, окружающими здание старой сетевязальной фабрики, которая уже много лет пугала руинами ветшающих стен. Когда-то, еще до того, как рядом с верфью появился комбинат, тут был рыбацкий порт. Об этом месте им рассказал вагоновожатый, который хорошо их знал, потому что часто ездил с ними по Ростоку. Он остановил трамвай, хотя остановки там не было, у начала приморской аллеи и пообещал подождать их. Той ночью они возвратились домой позже, чем обычно. Когда она заснула, как всегда прижавшись к маме, это случилось с ней в первый раз. Именно в ту ночь она впервые ненадолго умерла во сне. Ей было тогда восемь лет.
Матильда знает, что никогда не проведет ночь ни с одним мужчиной. Никогда.
Это слово на нее уже не действует. Ей давно известно, что почти каждое «никогда» можно как-то обойти. Если бы не так, она умерла бы еще в детстве, а вчера ей исполнилось двадцать четыре года.
Кроме того, почему дни с мужчиной не могут быть прекраснее, чем ночи?!
Она ненавидит ночи. Не выносит закатов, темноты и Большой Медведицы перед жарким днем. Дни всегда прекраснее, чем ночи. Ночи никогда такими не будут.
Никогда.
Когда наберется несколько «никогда», то еще одно уже не производит никакого впечатления.
За исключением одного.
Единственного никогда, которое она не может себе представить.
Того, что Якоб больше никогда не смог бы прийти к ней вечером.
Якоб – это самое важное. Якоб засыпает с ней, а когда она просыпается, сидит рядом с ней.
Якоб говорит ей, что она должна повернуться на другой бок. Напоминает, чтобы она положила ладони вдоль тела. Якоб закрывает глаза, когда она снимает лифчик и трусики и надевает ночную рубашку или пижаму.
Якоб открывает и закрывает окна в спальне. Якоб следит, чтобы лампочка на ее ночном столике всегда была включена. И у него всегда есть запасная лампа.
Но важнее всего, что Якоб никогда не засыпает.
Никогда.
Правда никогда.
Это значит, что он до сих пор никогда не заснул. Он рядом с ней, когда она засыпает и просыпается, шестнадцать лет.
- 1/42
- Следующая