Дарю вам память - Юрьев Зиновий Юрьевич - Страница 36
- Предыдущая
- 36/87
- Следующая
— Ты можешь говорить, он только приглушил поле, — сказал Мюллер.
— Где он?
— Вот видишь плоский камень? Это он.
— Мартыныч, выслушай меня, — сказал Павел, — выслушай меня. Хотя бы потому, что мы с Мюллером очень торопились к тебе. Хорошо? Я не буду тебя ни в чем убеждать, я только прошу выслушать. Согласись, забраться сюда, к вам, бог знает куда, только для того, чтобы перед самым твоим носом выключали поле, — это не очень приятно.
Павлу вдруг почудилось, что что-то изменилось, и он крикнул Мюллеру:
— Он выключил поле?
— Нет, — покачала головой черно-белая собачонка, — поле еле мерцает, но он не выключил его.
— Мартыныч, — взмолился Павел, — я знаю, что не могу поделиться с тббой тем, что зовется у нас радостью бытия. Я мог бы тебе рассказать о птице, которая называется синичкой и которая любит влетать по утрам в форточки и будить людей шелестом маленьких крыльев.
Я мог бы тебе рассказать о копне овсяных волос, которые девчонка, гордо задрав нос к солнцу, перебрасывает через смуглое плечо.
Я мог бы тебе рассказать, как ты получаешь отличный пас от товарища, взмываешь над сеткой и гвоздем вбиваешь мяч через двойной блок в площадку. А потом, в душе, возбужденно кричишь сквозь мыльную пену: «А что, ребятки, с такой игрой мы бы и за мастеров сыграли!»
Я мог бы тебе рассказать, как человек бьется над фельетоном о каком-нибудь бюрократе. Как ему кажется, что никогда ни за что не сможет он написать больше ни строчки, что он вообще ошибся в выборе профессии. И как в конце концов происходит чудо и как ты потом гордишься этим маленьким однодневным шедевриком. Потому что ты преодолел себя.
Ты всего этого не поймешь, дорогой Мартыныч, потому что слова вообще никого не убеждают. Но давай тогда поговорим по-другому.
И снова Павлу показалось, что что-то изменилось, и он закричал:
— Мюллер, он жив?
— Жив.
— Мартыныч, подожди еще немного, не уходи. Я хочу сказать только одну вещь. До сих пор вы просили нас помочь вам. Теперь я прошу тебя помочь мне. Ты можешь выключить свое поле в любую секунду, и нет в мире силы, которая могла бы тебе запретить это сделать. Подожди. Я прошу тебя подождать для меня, понимаешь — для меня лично. Для Павла Аристарховича Пухначева, литсотрудника приозерской газеты «Знамя труда», двадцати пяти лет от роду, неженатого.
Я не умею поделиться с тобой тем, что дает нам силы жить, радость жить, волю жить. Но я могу разделить с тобой то, что гнетет тебя. Ты знаешь, вы решили не давать нам поля, потому что поле это не только ваша сила, но и ваша слабость. Оно дает мудрость, и оно гнетет. Но я хочу, понимаешь, хочу разделить с тобой твое бремя!
— Ты действительно хочешь получить поле? — испуганно спросил Мюллер. Маленькие его собачьи глазки растерянно моргали.
— Да.
— Поле тяжело, и, получив его, ты уже никогда не сможешь снять его, только выключить. Паша, я…
Паша… «Удивительно, — промелькнуло в голове у Павла, — он никогда не называет меня Пашей…»
— Я решил.
— Хорошо, — сказал Мюллер, — сейчас я позову товарищей.
— Зачем?
— Неужели ты думаешь, что один оххр может дать поле? Для этого нужно множество братьев.
— Но Мартыныч… он подождет?
Павлу казалось, что этот невидимый Мартыныч идет, судорожно балансируя, по канату. Под канатом бездна. И он, Павел, никак не может протянуть ему руку, только обрушивает на него водопад слов, будто за слово можно уцепиться. Подожди, странный, непонятный человечек, дай мне часть твоей печали, я хочу разделить ее с тобой. Мы же не чужие, в конце концов, черт побери, мы же думаем, значит, мы не чужие! Подожди!
— Ты готов? — спросил Мюллер, и Павел подумал, что никогда еще голос маленькой черно-белой лохматой дворняжки не звучал так торжественно и печально.
— Быстрее, быстрее! — крикнул Павел.
Мартыныч балансировал на канате, изгибался, еще мгновение — и рухнет, прочертит пространство последним призрачным пунктиром.
И в этот момент Павел почувствовал огромную тяжесть, которая легла на него. Нет, она, пожалуй, не давила, земные слова не могли описать эту тяжесть, это ощущение бремени, она скорее пронизывала его, уходила от него во все стороны.
Мысленным взором он увидел свое поле. Оно трепетало вокруг него бесцветным муаром северного сияния. И, трепеща, ощущало трепет чужих полей.
Мартыныч, где ты, где твое поле, если не погасил ты еще величайшее чудо из чудес — свой разум? Где ты?
Ага, вот я чувствую тебя, ты правда, еле мерцаешь, и я чувствую, как балансируешь ты на границе дня и ночи.
Но теперь я знаю, я чувствую, как тяжек груз, что давит на тебя, как беспредельна печаль.
Павлу казалось, что он стоит на высокой горе и взгляд его не ограничен горизонтом. Он уходит все дальше и дальше, в невообразимую даль, и одна сторона сливается с другой: начало — с концом, конец — с началом.
И он понял, что значит слова оххров о реках времени и о их всепожирающей алчности, которой ничто не может противостоять. Ничто? А синичка, что раскачивала ноябрьским белесым утром металлический светильник на три рожка (один колпак треснул)?
А летящие тяжелые овсяные волосы, похожие на кукольные?
А папина неловкая рука на спине: «Как дела, Паша?»
А странные воспоминания, что выпадают в драгоценный осадок на самое дно души?
Папина племянница выходила замуж. Она была в белом длинном платье, которое стояло на ней колом, как боярский кафтан. Лицо ее пылало, и она почему-то не смотрела на белобрысого могучего паренька, который очень медленно двигался. Боялся, наверное, что от неосторожного движения все швы в его жениховском черном пиджаке разом лопнут.
Гости произносили разные замысловатые тосты, а потом папа, который был в штатском, сказал, что просвистит в честь новобрачных арию из оперы Глюка.
Павел видел, как взлетели брови у женщин, как пополз сразу вокруг стола шепоток: отколол номер родственничек, пьяный, наверное, а еще полковник, ишь, свистун… У Павла сжалось сердце. Куда бы спрятаться от мучительного стыда за отца? Но вот отец засвистел. Он слабо улыбался, и лицо его было сосредоточенно. И шепоток сразу стих, и в душной комнате лилась прекрасная мелодия, и все сразу поняли, что это был замечательный подарок. И могучий белобрысый жених благоговейно замер, глядя на папу, и забыл, наверное, про пиджачные швы, что вот-вот могли лопнуть.
- Предыдущая
- 36/87
- Следующая