Антистерва - Берсенева Анна - Страница 34
- Предыдущая
- 34/90
- Следующая
Он был здесь не вторым и даже не третьим человеческим сортом – он был никаким. Просто чужим. Это совершенно не проявлялось внешне – он не ел с ножа, не сморкался на тротуар, не бил зеркала в парижских ресторанах и, главное, не испытывал во всем этом ни малейшей потребности, – но это было так, и не понимать этого он не мог. Здешняя жизнь отторгала его, выталкивала из себя, как соринку из глаза, и невозможно было разобраться: потому так происходит, что эта жизнь ему не дорога, или наоборот – он тайно ненавидит здешнюю жизнь именно потому, что всегда остается в ней чужим.
Это с трудом поддавалось внятному словесному выражению, но чувствовалось во всем. Едва ли, например, Роман привык ездить в загаженных вагонах подмосковных электричек, но, когда они с Лолой ехали в Эйнтри специальным поездом «Мартель Пульман», билеты на который организаторы скачек вручали словно великую драгоценность, – он явно чувствовал себя не в своей тарелке. Все здесь было не его – и обитые плюшем кресла, и старомодные светильники на столах, и мутноватые – от древности, конечно, не от грязи! – окна, и даже то, что вагоны этого престижного поезда были не пронумерованы, а поименованы. Вагон, в который они получили билет, назывался «Лорд Гиллен» – в честь хозяина какой-то особо выдающейся лошади, выигравшей несколько лет назад кубок Мартеля.
– Идиотский снобизм, – процедил Роман, увидев табличку на вагоне. – На собственной машине ехать в Эйнтри, видите ли, неприлично! Ей-богу, как вникнешь во все это, так начинаешь понимать пролетарскую революцию.
– Здесь не было революции, – сказала Лола. – Во всяком случае, в обозримом прошлом.
– А жалко! – хмыкнул Роман. – Им не помешало бы. И почему тебе все это нравится, не понимаю.
– Кто тебе сказал, что мне все это нравится? – пожала плечами Лола.
Она взяла с подноса у официанта широкий стакан и, позвякивая ледяными кубиками, отпила глоток виски. Хорошо, что вуаль на шляпке отчасти скрывала ее глаза – Роман не замечал в них насмешку.
– А то нет! Сидишь, хоть бы бровью повела. Как будто родилась в этом их дурацком «Пульмане»!
– Вряд ли кто-нибудь родился в «Пульмане», – заметила Лола. – И зачем ехать на машине, когда поездом в два раза быстрее?
– Да, их кретинские традиции обычно объясняются на редкость рационально, – нехотя процедил Роман.
Правда, на обратном пути он выглядел повеселее. Может, радовался, что все это немыслимой светскости и немыслимой же престижности мероприятие наконец закончено, а может, просто добрал нужную дозу в одном из бесчисленных баров на ипподроме или в поезде. Впрочем, к спиртному он был равнодушен, поэтому вряд ли перемена настроения могла объясняться правильной алкогольной дозой.
– Устала? – спросил он, когда Лола прижалась лбом к оконному стеклу. – Учти, мы в отель не заедем. Прямо в аэропорт.
Недавно Роман продал свою лондонскую квартиру, потому что присмотрел какой-то сверхъестественный дом, который собрался купить. Дома этого Лола не видела, знала только, что он находится на дорогой улице Кенсингтон Палас Гарденс, отделан тем же мрамором, что и индийский Тадж-Махал, и стоит каких-то немыслимых денег, а потому переговоры о покупке затянулись, и, пока они ведутся, Кобольд останавливается в отеле.
– Не устала.
Она отодвинулась от окна, за которым быстро сгущались апрельские сумерки, превращая и без того пасторальный пейзаж совсем уж в викторианскую картинку.
– Интересно, удастся мне когда-нибудь обнаружить, что тебе не чуждо хоть что-то человеческое? – насмешливо поинтересовался Роман. – Ладно, не напрягайся. Грош тебе была бы цена, если б не твоя невозмутимость. – И деловито добавил: – В Париж мы на два дня. Если хочешь что-то купить, рассчитывай время.
Лола вспомнила, как они приехали в Париж впервые год назад. Роман тогда сказал, что они пойдут в какой-то очень дорогой ресторан, и она спросила: «Мы будем есть устриц?» – а он только усмехнулся: «Какие устрицы в мае?»
Уже потом Бина объяснила ей, что устриц едят только в те месяцы, в названии которых есть буква «р». Роман никогда не снисходил до объяснений. Сначала это повергало Лолу в оторопь, потом стало злить, а потом она поняла, что это удобно, потому что не требует с ее стороны никакого душевного напряжения. С Романом вообще было на редкость удобно; она с самого начала в нем не ошиблась.
Он много ей давал, не требуя при этом никакой сердечной отдачи, и это было для нее важно, потому что душа ее была по отношению к нему как-то совершенно… неподвижна: ни страстей, ни горечи, ни счастья. Ну да, счастья тоже не было. Но разве оно вообще было у нее когда-нибудь? Его ведь и не было с тех пор, как кончилось детство, когда счастье заключалось в самом существовании и было так же безотчетно, как дыхание.
Лола давно уже запретила себе об этом думать, но прежде, в тот бесконечный год, который она провела в одиночестве в Душанбе, думала об этом часто… Почему его никогда не было, счастья, и почему она всегда, с тех самых пор, как начала относиться к жизни осмысленно, знала, что счастья у нее и не может быть?
Она знала это, когда смотрела на фотографию папиных родителей. На Анастасию Ермолову – ее глаза были почти не видны в тени широкополой шляпки, но несчастье стояло в них так отчетливо, словно она говорила о нем вслух. На Константина Павловича – весь его облик был отмечен лихим, за душу берущим обаянием, но счастья в нем не было тоже.
Лола знала об этом глубоком, ненарушимом несчастье и тогда, когда вспоминала самого папу. Она всегда считала, что пушкинские слова «гений чистой красоты» относятся к нему, и всегда понимала, что это сказано, конечно, не о внешности… И поэтому никогда не удивлялась, как могут жить вместе такие разные люди, как ее родители. Наверное, только с той внутренней суровостью, какая была в маме, и можно было прожить жизнь с человеком, в душе которого не было и не могло быть счастья.
Но почему это всегда было так для папы и будет так для нее самой, Лола не знала.
Зато она знала, что более подходящего мужчины, чем Роман, ей не найти никогда. Ему было все равно, счастлива она или несчастлива, и ее это вполне устраивало. И она тоже устраивала его, потому что во всем удовлетворяла его требованиям: не обременяла его ни глобальными проблемами, ни мелкими женскими капризами; молчала, когда он хотел молчать, и не говорила глупостей, когда ему хотелось поговорить; не требовала секса, но когда секс требовался ему, легко догадывалась, чего именно он хочет, и сама была изобретательна. И ко всему этому обладала еще тем особым качеством, которому невозможно научиться, если оно не дано от природы…
Лола была роскошной женщиной, и это становилось понятно с первого же взгляда на нее.
Правда, сама она об этом и не догадалась бы, если бы не Бина с ее живой бесцеремонностью.
– Тебя, Лолка, можно с аукциона продавать! – заявила она однажды, заехав вечером, чтобы забрать ее в театр. – Как картину Ван-Гога.
– Почему именно Ван-Гога? – улыбнулась Лола. – Я что, на подсолнух похожа в этой юбке?
– Потому что Ван-Гога в личном пользовании иметь – этого всякая шваль себе не позволяет, – объяснила Бина. – И даже не из-за денег как таковых. Просто все знают: кто сотню миллионов отстегнул не за алюминиевый комбинат, а за какие-нибудь «Подсолнухи», тот, значит, ну о-о-чень респектабельный. Так и ты – на тебя только глянуть, сразу ясно: у кого такая женщина под боком, тот, значит, всего уже достиг. Не понимаешь, что ли? – удивилась она. – Ну, бывают бабы-дешевки, на них хоть килограмм брюликов навешай, все равно за версту видно, что дешевки, и над их мужиками все потихоньку хихикают. А бывают как ты – очень дорогие.
– Не знаю, – пожала плечами Лола. – По-моему, не так уж дорого я ему обхожусь.
– Глупая ты еще, – вздохнула Бина. – Да разве я о деньгах? Хотя я и сама не знаю, о чем… О породе, может. У тебя каких-нибудь шейхов не было в роду?
– Кобольд уже спрашивал. Не было, – улыбнулась Лола. – Папа, правда, был дворянин, но он об этом как-то не вспоминал. А мама вообще из глухого кишлака была, читать в пятнадцать лет научилась, какие там шейхи!
- Предыдущая
- 34/90
- Следующая