Охотники неземные - Корепанов Алексей Яковлевич - Страница 4
- Предыдущая
- 4/7
- Следующая
Вдоль улицы забор до самого поворота, за забором что-то крупноблочное, недостроенное, впереди – необъятная выбоина с коричневой водой. Пошел в обход, по дороге, не поднимая головы, съежившись от сырости, забыв, что… За спиной – гул мотора, впереди, от поворота, – тоже. Надвинулся гул, обрушился, гудки, визг тормозов… Словно взорвалась белесая муть. Поднял голову, рванулся вправо… назад… Переплелось, сцепилось, покатилось клубком, подмяло, потащило с железным грохотом и лязгом. Металлом оборотился туман, навис, ударил по затылку.
И – исчезла серая тень.
Каждо…
Вздыбилось – и опало.
И было – жесткое жужжание, словно металась, металась в ночи туча рассвирепевших ос… И мчались, мчались – мимо, мимо, мимо… – черные стенки колодца, гладкие ледяные стенки колодца, и льдом была тьма, и лед был тьмой. Вниз, вниз, вни-и-и… Резкий звон. Со звоном раскалывался лед, звенела, рушась, ледяная тьма. Вверх, выше, выше… Мчались стенки колодца, свет, бледный свет в вышине…
Он оглянулся – и увидел мокрую дорогу, увидел пятна лиц в окнах домов, грузовик поперек дороги и заляпанные грязью рыжие «Жигули», уткнувшиеся в покосившийся от ветров забор. Из-за поворота выползла желтая гусеница автобуса, выползла и застыла – и посыпались, посыпались люди, побежали к тому, что лежало на мокром холодном асфальте у выбоины с коричневой водой. Шарф размотался, ботинки заляпаны грязью… Лицо…
Он повернулся к бледному свету – свет разрастался, стихало жужжание, и черные стенки замедляли бег, раздвигались и светлели, светлели…
И наступила – тишина.
«Вот так. Я хотел с тобой встретиться».
Да, это был Художник, он сразу понял, что это Художник. Ровный свет лился со всех сторон, заливая пустоту, какую-то тесную пустоту… Нигде ничего… Никого… И нет ни Художника, ни…
«Это и есть вечность?» – хотел спросить он, только подумал, но Художник уже отозвался и чувствовалось, что улыбается.
«Нет, это не вечность. Хотя помнишь, у Достоевского? Нам все представляется вечность, как что-то огромное, а вместо этого вдруг будет там одна комнатушка, вроде бани деревенской, копоть и пауки по всем углам – вот и вся вечность».
Художник смеялся, но не было Художника, ничего не было. Только ровный свет в пустоте.
«Это не вечность, – продолжал Художник. – Это просто предбанник, если по Достоевскому. Я попросил… Хотел с тобой встретиться».
«Ты умер? И я?..»
И почувствовал, что Художник опять улыбается. Странно, но он чувствовал Художника, хотя не было вокруг никого и ничего, кроме ровного, совсем не слепящего света.
«Теперь вспомним Чехова. Что значит – умереть? Может быть, у человека сто чувств и со смертью исчезают всего лишь пять нам известных, а остальные остаются».
«Так значит, действительно следили?»
«Следили. Выжидали удобный момент, чтобы чуточку вмешаться. Я ведь тоже сюда – как ты».
«Кто следил? Кто они?..»
Он почувствовал, что Художник словно бы пожал плечами.
«Могу сказать только одно, даже не я – Гарсиа Лорка: «Охотники неземные охотятся на планеты – на лебедей серебристых в водах молчанья и света». Охотники неземные охотятся на нас. Но кто они?..»
«Так что же – загробный мир?..»
«Да. Для нас – да. Но кто сказал, что с нашей смертью кончается наша жизнь? Она может обрести иные формы. Тем, кто здесь… вернее, там, дальше, за следующей дверью, дают новую возможность… Нет, просто – дают возможность. На все… Навсегда».
«И мне?»
Ровный свет чуть колыхнулся, и словно повеяло ветром.
«Нет, – после долгого молчания отозвался Художник. – Дают не всем. Видишь ли, я просто попросил. Очень… Хотел помочь тебе, разбудить, заставить вспомнить. Я ведь надеялся, все это время надеялся – вспомнишь, а ты не хотел. Загнал внутрь, забил наглухо, завесил пудовыми замками и никогда не оглядывался, не смотрел внутрь, в глубину. Я ведь не зря пришел к тебе тогда, дождь – помнишь? И «Юлалум», мой перевод Эдгара По – тоже не зря. Для тебя. Ради тебя. Он-то ведь все-таки вспомнил, Психея-то все-таки не смогла больше скрывать, не выдержала… А ты… Охотники славно поохотились, и я не смог заставить тебя вспомнить, но попросил их устроить нашу встречу. Может быть, последняя возможность… Конечно, тебе так удобней, но вспомни же, наконец! Двадцать лет назад, почти двадцать лет назад… Вспомни себя, вспомни, меня вспомни, звезду Альфард, Юдифь… Может быть, последняя это у тебя возможность, даже не может быть
– последняя. Прошу тебя, ради тебя же! Ну?.. Учти, наша встреча коротка, и тебе предстоит вернуться. И я хочу, хочу, чтобы она была не напрасной. Вспомни, войди в свою башню с подземельем, отодвинь засовы. Ну?.. Тебе помочь?..»
Потускнел ровный свет, умолк Художник.
Звезда Альфард… Юдифь… Господи, что же это, когда?.. Двадцать лет назад… Вспомнить… Звезда Альфард… Юдифь… Двадцать лет назад… Выбить двери одинокой башни на пустой равнине, войти под темные своды, спуститься в подземелье, вниз, вниз, сорвать запоры – и туда, в темноту, с факелом в руке. Осветить, осветить все углы, все тайники и выпустить… Звезда Альфард… Юдифь… Двадцать лет назад… Двадцать лет на…
«Наконец-то. Я верил, что ты все-таки вспомнишь».
Рухнула башня, и рассыпалась в прах, и над равниной закружились, закружились…
Тогда… Двадцать лет, назад… Все, все он вспомнил… Может быть и банально все это выглядит со стороны, в худшем стиле вычурной псевдолирики с обязательными соловьями, фиалками и многочисленными звездами – но ведь так оно и было на деле!
Однажды июньским утром, на самом-самом рассвете, он проснулся от пения соловья. Окно было распахнуто, утренний неуверенный свет отражался в полированной поверхности стола, слепо тыкался в зеркало на стене, безуспешно пытался справиться с легкими тенями в дальнем углу комнаты – и за окном пел соловей. Тогда Кузьмин жил еще в другом доме, в самом центре города, и дом одним боком выходил на узкую улицу с редкими деревцами, а другим боком во двор с песочницей, гаражами, сараями, помятыми контейнерами для мусора, а дальше тянулся забор, а дальше была еще одна улица, и большие и маленькие дома, и трамвайные рельсы, и необъятная территория силикатного завода, и гастроном, и скверик, а дальше опять шла улица – и в средоточии всех этих обыденных городских атрибутов пел на рассвете соловей.
К тому времени он прожил на свете уже больше двадцати лет, но никогда не слышал… Что и не удивительно для горожанина. Он лежал, заложив руки за голову, дышал тихо-тихо – и слушал. Внезапно ему представилось, что распахнутое окно выходит в чудесный розовый сад, немыслимый в скрежещущем многоголосии городских улиц, но именно в сад, где неспешно поднимается над розовыми деревьями солнце, густо покрывает землю высокая розовая трава, в дымке розового прозрачного тумана покоится розовое озеро, и где-то совсем рядом поет в тишине…
Конечно, понимал он, что нет там, за окном, никакого розового сада, а есть две засохшие рябины да старый тополь – но ведь это, в конце концов, зависит от позиции наблюдателя.
Да, кончилось то утро, и на смену ему пришел обычный день, и давно умолк соловей – но что-то сохранилось. И хотя больше не было соловьев – розовый сад остался.
Художник… Тогда Художник был совсем молодым, где-то то ли работал уже, то ли учился, а по выходным рисовал. Для себя. На кусках картона и стекла, случалось и на холсте, и на обоях. Ему, Кузьмину, нравились картины Художника. Он не считал себя знатоком, да и не был им, о различных школах, течениях и направлениях знал не больше дилетанта, но имел свое мнение о красоте картин. И ему по душе были работы Художника.
Хотя… Больше всех картин древности, средневековья, нового времени и современности ему нравилась «Юдифь» Джорджоне. Даже не то чтобы нравилась – слишком неточное это слово, нравиться может и рыбешка с пивом в какой-нибудь забегаловке, и найденный в траве под березами крепкий гриб, и прогулка на лодке, и… да мало ли что еще может нравиться человеку! Творение Джорджоне было не из той категории, не того эстетического порядка. Легендарная героиня стала частью его души, слившись с деревьями того розового сада, но не растворившись в них, в своем прекрасном платье, с тяжелым мечом, столь неуместным в изящной руке, с ровной линией пробора в каштановых волосах, двумя деревьями – аллегориями мужской силы и женской хрупкости, – с рассветным небом и головой полководца, павшего от ее меча… Потом, в Эрмитаже, он увидел ее, настоящую, во всем потрясающем великолепии подлинности, совсем рядом, и в застекленной раме маячили блики ламп, и что-то восхищенно шептали сзади, и был обычный ленинградский пасмурный день, и был обычный год, и она с непостижимой полуусмешкой-полупечалью смотрела из-под длинных нежных ресниц на сотворенное ею во имя спасения других деяние, и он долго, долго, долго рассматривал картину со всех сторон, и так и не мог до конца понять, чего же больше в этом необыкновенном взгляде: торжества – или сожаления? Юдифь шагнула прямо в розовый сад, и у него закружилась голова, и он подумал тогда, в те годы: вот великое творение великого мастера, и если бы картины могли оживать, и если бы Юдифь ожила и посмотрела на него, Кузьмина, оторвав, наконец, взгляд от головы несчастного, который, возможно, был счастлив перед смертью, и если бы сделала хоть одно движение к нему, Кузьмину, он осторожно разжал бы ее тонкие пальцы, сжимающие меч, и увел ее с собой, и был бы счастлив миллионолетия…
- Предыдущая
- 4/7
- Следующая