Катализ - Скаландис Ант - Страница 51
- Предыдущая
- 51/88
- Следующая
– Чего вы боитесь, Брусилов? – спрашивал он прямо.
– Я боюсь уничтожения сибров. Я боюсь консервации сибров. Я боюсь вечного заточения сибров вот за такимим заборами из колючки.
– Мальчишка, – говорил Папа Монзано, – волшебник-недоучка. А смерти вы не боитесь?
– Нет, – отвечали мы, – смерти мы не боимся.
– Шучу, – невинно пояснил Папа Монзано. – Идите. Будем работать в вашими сибрами.
А бывали разговоры те-а-тет. Например, такой.
– Брусилов, признайтесь, у вас же остались в Москве сообщники.– Нет, – врал я не краснея, – зачем мне сообщники? Сами посудите, товарищ генерал-лейтенант.
Я уже знал тогда, что никаким детекторам лжи я не подвластен, никакие психохимические средства на меня не действуют и никакой гипноз не способен заставить меня говорить или делать что-то вопреки собственной воле. Все это было в общем естественно: уж если Апельсин сделал волшебника в одном экземпляре, то мог ли он позволить кому-то управлять им? И я врал самозабвенно.
– Брусилов, но ведь мы же можем проверить.
– Александр Михайлович, – переходил я на доверительный тон, – я вас очень прошу, не трогайте моих родственников и знакомых. Для дела это ничего не дасть. Да, некоторые из них осведомлены о моем открытии, но сибров у них нет, и они ни в каком смысле не могут называться моими сообщниками. Мой единственный сообщник – Апельсин, мне этого хватает. А родственников и знакомых не надо трогать. А то я буду сердиться.
– Как вы со мной разговариваете, Брусилов? – багровел Папа Монзано.
– Я с вами серьезно разговариваю, – отвечал я, чувствуя за собой реальную и громадную силу. – Здесь, в Пансионате, я делаю все, что от меня требуется, но от своих Условий я не отступлюсь. И, если вы аристуете хоть кого-то из моих родных и знакомых, я буду считать это нарушением Условия.
– Мальчишка! – восклицал Папа Монзано.
– Вы хотите сказать, – истолковывал я его реплику, – что об аресте я и узнаю? Ошибаетесь! Не вечно же нам с вами сидеть под этой крышей. Рано или поздно, я узнаю обо всем, и смею полагать, у меня еще будет возможность поквитаться с вами.
Разумеется, говорить такое – было уж слишком. Но – что поделать – я боялся за Светку. И за родителей тоже боялся. И летел вперед, закусив удила:
– И если вы полагаете, что меня можно убить и на этом поставить точку, вы тоже заблуждаетесь. Чтобы отдать приказ сибрам, мне хватит и микросекунды, и, будьте покойны, я сумею сделать это даже во сне.
А Папа Монзано вдруг успокаивался, вдруг словно бы понимал, кто есть кто. Быть может, сумев заглянуть далеко вперед, он видел себя моим подчиненным, и уж, конечно, не самым последним в ряду подчиненных великого Брусилова, и он внезапно менял гнев на милость и говорил начальственно и снисходительно, как бы спеша насладиться порследними крохами власти надо мной:
– Я вас понял, Брусилов. Идите.
Да, умнейший, хитрейший Папа Монзано умел быть не только рассчетливым и строгим, но и чутким, покладистым и даже свойским.
С него вдруг слетала всякая шелуха официальности, казенности, диктаторства, и перед вами оказывался вдруг просто усталый и глубоко несчастный человек, на которого внезапно свалилась ответственность столь огромная, что нести ее не только не хотел, но и не мог, наверное.
А третьим и, быть может, главным нашим другом-врагом был человек, готовый в отличие от директора взвалить на свои плечи весь груз ответственности не только за свои поступки, но и за наши, а также – Папы Монзано, спецслужб, правительства и всех настоящих и будущих представителей мировой сибрологии. Академик Иван Евгеньевич Угрюмов, выдающийся геронтолог и нейрохирург тридцати семи годков от роду, был паталогически ответственным человеком.
Открывшиеся вдруг необозримые горизонты науки приводили его в восторг, а ни с чем не сравнимое ощущение подрагивающего под пальцами штурвального колеса истории пьянило и окрыляло. При этом академик оставался необычайно скуп на внешние проявления своих чувств, и никто никогда не видел его улыбки. Такое уникальное соответствие собственной фамилии привело к тому, что буквально все звали его не Угрюмов, а Угрюмый. Насупленные брови, неподвижный стальной взгляд, крючковатый нос, плотно сжатый рот с уголками губ, чуть загнутыми книзу, а внутри – клокочущая радость, о которой мы знали лишь благодаря тому, что часто разговаривали с академиком.
Угрюмый, Вася, Папа Монзано, очень редкие вертолетные прогулки в другие институты, эксперименты, беседы, споры, открытия, откровения, пьянки, драки, спортивные состязания, осмотры, доклады, ночи любви, купания, вечерние моционы, заверения, объяснения, планы, разработки, грызня, информационные бомбы из вычислительного центра, и снова споры, снова эксперименты, снова Угрюмый…
А потом настал день, который перевернул все, день, который год от года представляется мне все более и более значительным. Вот почему, когда я взялся писать о нем, каждая деталь, каждая мелочь проступила вдруг в памяти выпукло, ярко, отчетливо. Как в стихотворении Пастернака:
Пансионат (продолжение)
– А сколько они насчитали мне за бессмертие? – спросил он.
Янг поглядел на него и рассмеялся.
– Не прикидывайся простачком, приятель. Пора бы уж тебе кое-что соображать. – Он подтолкнул Коллинза к каменоломне. – Ясное дело, этим-то они награждают задаром.
Я проснулся и почувствовал, что почти не протрезвел за ночь. Так что о похмелье говорить было еще рано, но пить все-таки хотелось ужасно. Чего-нибудь холодного и газированного. Скажем, фанты.
Желание было осуществимо. Надо было всего-то встать, одеться и спуститься вниз, в ресторан. Но это «всего-то» было выше моих сил.
Я покосился на Ленку. Она сладко спала. Почему-то на самом краю постели, правая рука ее была уже на ковре. Будить Ленку?
Свинство. Поэтому я закрыл глаза и попытался заснуть. В окно уютно барабанил дождик, в номере наверху тихо и жалобно плакал саксофон.
Но спать все равно не хотелось. Хотелось пить. Холодного и газированного.
И тут Ленка окончательно сползла на пол, потянув за собой одеяло, ойкнула и проснулась.
«Ага, – подумал я, – сейчас ей захочется пить».
Ленка залезла обратно и толкнула меня в бок. Я прикинулся спящим и что-то невнятно промычал.
– Виктор, сбегай за фантой, – плаксиво сказала она.
Я снова помычал еще более невнятно. Ленка стала трясти меня за плечо. Тогда мне надоело придуриваться, я открыл глаза и совершенно трезвым голосом произнес:
– Сама сбегай.
– Виктор, ты – свинья! – объявила Ленка и выскользнула из-под одеяла.
Мне сразу стало прохладно, и, плотно завернувшись, я подтянул колени к груди и сел у стенки. Ленка что-то искала, заглядывая под кровать и переставляя стулья.
– Виктор, ты мои трусы не брал? – спросила она наконец.
– Сделай новые, – посоветовал я.
– Нет, но эти-то где?
Потом она махнула рукой и взяла со спинки стула джинсы. Я очень смеялся, глядя, как она пытается попасть ногой в штанину, но все время теряет равновесие. Наконец, ей удалось это. А застегивая молнию, Ленка взвизгнула, защемив замком волосы. Тут уж я буквально покатился со смеху. То есть я в самом прямом смысле скатился с кровати, не желая расцеплять пальцы, соединенные на коленях. В одеяле я был круглый, как колобок. А Ленка, догадавшись, наконец, подсунуть под молнию ладонь, застегнула-таки джинсы и двинулась к двери.
– Ты что, Малышка, – крикнул я, – прямо так и пойдешь?
– А чего такого? – обернулась она.
– Ну, нет, Малышка, внизу тебя могут понять неправильно.
- Предыдущая
- 51/88
- Следующая