Звезда на одну роль - Степанова Татьяна Юрьевна - Страница 25
- Предыдущая
- 25/93
- Следующая
В переулке под окнами особняка взвизгнули тормоза. Верховцев выглянул в узкое окно костюмерной. У дверей его дома остановился красный «Феррари». Лели. Лели вернулась домой. О, она-то в отличие от них не сидела вечерами дома!
Верховцев отдал эту машину в ее полное владение, и она гоняла по ночной Москве как сумасшедшая. Иногда она заезжала в казино на Арбате, но чаще в свой Женский клуб.
– Только не привози их сюда, – попросил он ее, вручая ключи от машины. – Ладно?
– Почему? – Она сидела на диване, гибко изогнувшись, точно крупная черная змея, в своем кожаном комбинезоне от Рабана. Ноги в высоких сапогах-крагах на толстой платформе, спина – прямая, как у балерины, иссиня-черные волосы рассыпались по плечам. В тонкой смуглой руке – длинная египетская сигарета. – Почему? Тебе неприятно это? – повторила она.
– Нет, Лели. Дело не в этом. Просто женщинам свойственно говорить обо всем, что им довелось увидеть.
– Мои женщины не из болтливых, Игорь.
– Я знаю, Лели, знаю. Но лучше, если ты все же проявишь осторожность.
С тех пор, познакомившись с очередной пассией в клубе, она ехала на квартиру, снятую на деньги, специально данные ей Верховцевым.
Хлопнула входная дверь, простучали каблуки.
– Ты еще не спишь, Игорь?
Лели стояла на пороге. Ослепительная, как всегда. Шуба из серебристой чернобурки струилась мягкими складками с плеч до самого пола. Ее смуглые щеки разрумянились, глаза влажно блестели. От нее исходил аромат амбры, вина и бензина.
– Хорошо повеселилась? – спросил он.
– Чудесно. Мы ездили на Воробьевы горы. Там такое небо, небо и много-много звезд.
– В парке небезопасно, Лели.
– Вера брала с собой своего друга.
Он удивленно приподнял брови. Лели засмеялась.
– Это дог, представляешь? Огромный, мраморный. Я и не знала, что у нее есть собака. О, он настоящий рыцарь! Верный страж и телохранитель – бросается на каждого, кто приближается к машине.
– Спокойной ночи, Лели.
– Спокойной ночи.
Он уже почти добрался до конца лестницы, когда она окликнула его:
– На днях ничего не будет?
– Нет, Лели.
– Значит, Данила не нашел…
– Пока нет.
Она вздохнула. Вынужденное безделье по-настоящему удручало ее. Ей нравилось работать. Ей нравилось работать именно так. Так …
– Жаль…
Верховцев закрыл за собой дверь, ведущую в коридор второго этажа. Сколько чувств в этом коротеньком слове: жаль. Он повторял его про себя. Это было любимое слово Мастера. Его постоянно повторяли герои его пьес.
Наконец он добрался до своей заветной комнаты. Позвоночник не болел, страдание ушло в небытие, побежденное чарующе-белым снадобьем, спрессованным в таблетки. Верховцев дотянулся носком ботинка до напольного включателя – вспыхнуло яркое электрическое солнце. Таинственно замерцал светильник-меч. Из серебристого тумана выплыло лицо Мастера.
Ну, здравствуй. Здравствуй, Оскар О'Флаэрти Уайльд. Ирландский великан. О'Флаэрти – имя древних королей, некогда правивших зеленой страной от Дублина до меловых утесов побережья Великого океана. Верховцев опустился в кресло. Сердце его учащенно билось. Оно билось всегда, когда он начинал думать о Нем, говорить с Ним.
Король жизни… В Лондоне девяностых годов прошлого века его называли «Тhe King of Life» – «Король жизни». Весь Лондон ходил на его пьесы, весь Лондон смеялся его остротам, повторял его афоризмы. Ему подражали, его узнавали на улицах.
«Какие у него глаза? Вы знаете, какого цвета глаза у мистера Уайльда?» – щебетали дамы, пришедшие с мужьями на премьеру «Веера леди Уиндермир» в Сент-Джеймский театр.
«Мне достаточно того, что они сверкают, как драгоценные камни. Что там на самом деле, я не знаю. У меня слишком слабое зрение, чтобы видеть на высоте шести футов», – отвечала любопытным леди Элис Виндзор, его старинная приятельница.
Да, шесть футов – это вам не слабо! Верховцев усмехнулся. Его никто не назвал бы недомерком. Ирландский великан. Красавец. Даже в свой самый первый приезд в Лондон он произвел настоящий фурор. В Гайд-парке останавливались все встречные экипажи. А он ехал мимо в просторном ландо – юный, прекрасный, в бархатном берете, с подсолнухом в руках.
«Почему берет? И что это за дурацкий подсолнух? – сбесились чопорные викторианские господа. – Этот молодой человек, видно, держит нас за идиотов! Что еще за эстетику он предлагает? Какую такую эстетику? Неужели это нам нужно?»
Верховцев наклонился и включил магнитофон. Фредди Меркьюри – «There Must Be Mоrе of Life…» – «Более чем жизнь». Более чем смерть…
Он вспомнил, как полтора года назад, когда они сидели в «Медведе» и когда еще ничего не было решено и готово, Данила задал ему тот же вопрос лондонских кокни:
«Неужели ты думаешь, что им это нужно?»
Ночной ресторан был переполнен. Между столиками скользили официанты в алых смокингах. На эстраде извивалась тучная блондинка в завитом парике – известная певица. Некогда ее слава гремела по всей стране, песни дни и ночи крутили по радио. Она десятилетия держалась на гребне успеха. И вот теперь – сорок лет, морщинистые щеки, дряблый живот, испитой хриплый голос. Слава – в прошлом. А в настоящем – ночной «Медведь» и… «Обними меня крепче! – гудела певица в микрофон, точно гигантский раздувшийся шмель. – Обними мою душу шальную!»
– И ты им хочешь показать такое ? Им? – Данила презрительно кивнул на ресторанную публику.
«Медведь» был дорогим рестораном. Очень дорогим. Только за вход Верховцеву за себя, Данилу и Олли пришлось выложить четырехзначную сумму в долларах.
Здесь по ночам отдыхали от забот деловые люди. Очень, как они сами себя называли, солидные деловые люди пили, ели, жевали, глотали, жрали, глазели на сцену, икали, ковыряли в зубах зубочистками, снова пили, блевали в туалетах, отделанных итальянским мрамором, хлопали, орали, смеялись, хохотали, ржали, утирали пьяные слезы, объяснялись в любви дорогим проституткам, играли в казино, проигрывали, выигрывали, ссорились, матерились и опять ели, пили…
Верховцев смотрел туда, куда указывал Данила: белые скатерти, хрусталь, цветы в высоких вазах, а за ними – рты, рты, рты, жующие, смачно чавкающие, рыгающие. «Один омар по-бретонски», «Перепела – на второй столик», «Седло барашка, телятина по-милански». Жирные пальцы в перстнях, с трудом справляющиеся со столовыми приборами, двойные, тройные подбородки, приспущенные галстуки, расстегнутые пиджаки от Версаче, от Валентино, брюки, едва не лопающиеся на мясистых задах, и опять – рты, рты, рты…
– Да, – ответил он тогда.
Олли улыбнулся. Отпил вино из бокала. Он не вмешивался в их спор, почти всегда молчал, молчал и улыбался.
– Ты странный человек, Игорь, – сказал Данила.
– Может быть.
– У нас ничего не получится.
– Может быть.
– Что им, таким, твой Мастер?
– Он гений, Данила.
– А не он ли сказал: «Публика на удивление тяжела. Она прощает все, кроме гениальности»? Вспомни, что они сделали с ним, чем он кончил! А ведь тогда, век назад, были совсем другие люди и время было другое.
– Тебе жаль его?
– Да.
– И мне, – вдруг подал голос Олли.
Верховцев поблагодарил их мягким взглядом. Небрежно откинул светлую прядь со лба. «Па-а-цалуй меня! Ну па-а-цалуй, пра-а-шу-у!» – хрипела в микрофон старая знаменитая певица. Олли поморщился.
– Плохая поэзия возникает всегда из искреннего чувства, – заметил Верховцев. – Взгляните, у нее на щеках – слезы. Она вспоминает в этот самый миг всю свою жизнь. Слезы, смывающие румяна, – что может быть естественнее? Быть естественным, Олли, – значит быть очевидным. А быть очевидным значит быть безыскусным. Отсюда и плохая поэзия.
– Мне здесь не нравится, – сказал Олли.
– Скоро мы уйдем. – Данила выбрал в вазе самое крупное яблоко и протянул ему, как ребенку игрушку. – На. Искусство, как говорил Мастер, отражает не жизнь, а зрителя. Какого же зрителя ты найдешь здесь, среди них? Каким же будет это твое искусство?
- Предыдущая
- 25/93
- Следующая