Английская болезнь - Буфорд Билл - Страница 35
- Предыдущая
- 35/49
- Следующая
Пожалуй, нам стоит вернуться к югославской фотографии.
Она меня все больше заинтриговывает. Мужчины на ней хорошо одеты — двое в модных кожаных куртках, один в пиджаке и галстуке — судя по всему, у них хорошая работа, где-нибудь в офисе или магазине. Они вполне взрослые, с нормальными лицами, у одного даже стильная прическа. В их действиях виден расчет — к вооруженным людям они подошли сзади. Смело, но если подумать, риск, в общем-то, невелик. Вглядываясь в фотографию, я понимаю, что толпа, окружив танк, оказалась неспособна совершить следующий шаг — вопиюще преступный, антиобщественный, противозаконный — пока один человек, усатый, не вскарабкался на танк. И он никакой не лидер, по крайней мере, не в том смысле, в каком принято говорить про лидеров толпы. Он пришел сюда не возглавлять, призывать, убеждать, гипнотизировать, не вести за собой, да и не получилось бы у него это, если бы он попытался. И хотя по фотографии может сложиться впечатление, что он — главный виновник — в конце концов, вот же он, его хорошо видно — но никакого влияния на толпу он не оказывает. Он просто первым переступил черту, черту, которую все присутствующие там отлично видят, черту, отделяющую один тип поведения от другого. Он вышел за рамки под влиянием толпы, без толпы это было бы невозможно, даже если сама толпа не готова идти следом: пока не готова.
Эти рамки есть всегда; любая толпа изначально находится в определенных рамках. Есть правила: вот это можно, а вот это уже нельзя. У марша есть маршрут, есть пункт назначения. Пикетчики знают: вот сюда идти нельзя. Политическая демонстрация: есть политик, который ее возглавляет, ее связующее звено. Парад, марш протеста, траурное шествие: полицейский кордон, тротуар, улица, чужая собственность вокруг. Вот здесь толпа идти может, здесь — нет. Форма существования, стремящаяся к выходу за предел. Я уже говорил о том, как перманентное, физически ощущаемое единство, царящее на футбольном стадионе, приводит к тому, что индивидуум на время прекращает быть собой и растворяется в толпе, впитывая в себя ее эмоции, ее силу. Но опять-таки: это бесформие — кажущееся. Бытие зрителя очень, если можно так выразиться, структурировано: билет, подчеркивающий ваше право находиться на стадионе; и ворота стадиона, как бы говорящие: то, что можно здесь, внутри, нельзя там, снаружи. Сама архитектура служит демаркационной линией. Сам вид стадиона, бетонный или кирпичный снаружи, наводит на мысль, что мир «наружный» — пуст и никчемен, там ничего нельзя. А внутри — море лиц, стиснутых так близко, как только позволяют человеческие тела, и оно как бы говорит само себе: здесь все возможно. Снаружи — одно, внутри — другое; потом — опять наружу, и толпа прекращает быть толпой: все, матч кончился, толпа достигла конечной точки своего существования. В каждой толпе есть нечто, что держит ее в определенных рамках, контролирует то, что в принципе неконтролируемо.
Но когда сделан шаг за грань, рамки исчезают?
Здесь, на улицах Тоттенхэма, я стал свидетелем того, как то один, то другой человек балансируют на этой грани, словно пытаясь подвести толпу к той точке, после достижения которой станет возможным последний шаг, шаг к тому, чем хочет быть эта толпа. В двух словах идея сводится к пересечению: переступить черту, переступать которую нельзя. Абсолютно все восстает против пересечения. Вся повседневная жизнь, каждый ее закон, заученный, усвоенный, уважаемый, немыслимый неисполненным, протестовал против этого последнего шага.
И опять фотография из Сплита. Следом за усатым на танк взобрались еще пять или шесть человек. Это не невротики и психопаты Ле Бона, и не «городской мусор» Гиббона; нет, это обычные люди, обычные члены общества, с одним маленьким, но чрезвычайно важным дополнением: сделав то, чего делать нельзя, они уже не могут вернуться в толпу, окружающую их. Перейдя черту, они оказались за пределами цивилизации. На лице человека, что хватает усатого за рукав, мечтающего о том, как бы добраться до танкиста, застыло одно выражение. Не паника, не страх, не ярость и не жажда возмездия. Это возбуждение.
В жизни любого человека не так много моментов, когда цивилизация отступает, когда все устои общества — работа, дом, повседневность, ответственность, свобода выбора, права, обязанности, все, что делает нас гражданами — исчезает. В английском, величайшем языке империализма, нет глагола-антонима глаголу «циви-лизировать», нет слова, что описывало бы состояние неподчинения правилам, которым должен следовать гражданин. Жизнь наша устроена таким образом, чтобы держаться в рамках старого, упорядоченного, и опасаться нового, неизведанного. А помогает нам в этом множество вещей. Мое место в обществе, меня как гражданина определяет совокупность всевозможных условностей и деталей. Каждый мой день расписан заранее: я просыпаюсь, иду в туалет, ем, принимаю душ, еду на работу, пишу статьи, звоню по телефону, оплачиваю счета, сверяюсь с ежедневником, пью кофе, иду в туалет, общаюсь с людьми, обедаю, езжу на встречи, еду домой, прихожу домой, ужинаю, пью, иду в туалет, развлекаюсь, трахаюсь, иду в туалет, чищу зубы, сплю. У меня есть дом, мое убежище. Я покидаю его утром и возвращаюсь в него вечером — он есть, это несомненный факт, и он не просто существует, он подтверждает и мое существование. Он принадлежит мне согласно своего рода соглашению между мной, моей работой, банком и местными властями. Я — коллекционер, не в буквальном понимании этого слова, а в его глубинном смысле: мои фотографии, мои статьи, моя мебель (подобранная именно таким образом), моя библиотека (подобранная именно таким образом), мои друзья и те, кого я люблю (подобранные именно таким образом), образ моего существования призваны делать комфортной мою жизнь, мою работу, мое восприятие самого себя. Я окружаю себя вещами, собственностью, заполняю пространство вокруг себя: я его персонализирую; я делаю его личным; я делаю его своим.
Но кроме того, я рассматриваю все это как груз, ношу. Это барьер, отделяющий меня от всего, чего я не понимаю. Это мой медиатор, фильтр, пропускающий не все, а лишь определенное, избранное мною. Именно поэтому так волнительны моменты, пусть даже короткие, особенно короткие, когда все это исчезает: рвется ткань, обрывается связь, сгорает дом — что угодно. Этот ряд —опять-таки барьер: я волнуюсь, не зная, что ждет меня по ту сторону, я возбужден. И нет чувства сильнее. Здесь, за гранью антиобщественного, антицивилизованного, антицивилизующего, появляется то, что Сюзан Зонтаг называет изящно «предчувствием запредельного»: возбуждение достигает такой степени, что все, что к нему не относится, теряет смысл, индивидуальность исчезает, растворяется в нем. Что это за состояния? Их так немного, но устоять перед ними нельзя. Религиозный экстаз. Сексуальное возбуждение. Боль — боль настолько сильная, что думать о чем-то помимо нее невозможно. Пламя. Некоторые наркотики. Преступление. Нахождение в толпе. И — самое сильное — нахождение в преступной толпе. Там находится ничто. Ничто в своей красоте, простоте, в отрицающей все чистоте.
И последняя картина: декабрьский матч против «Челси». Все утро суппортеры собирались в «Льве и ягненке», ирландском пабе неподалеку от Юстонского вокзала, минуя крупные магистрали, подъезжали на предварительно заказанных автобусах, минивэнах, личных авто. Оба помещения паба были забиты битком — было душно, влажно, неуютно — пол представлял собой смесь пролитого пива, грязи и сырости. Двигаться было невозможно. Я попытался взять пива, но не смог пробиться к стойке. Примерно в час тридцать прибыли те, кого ждали, и все в уже знакомой мне манере вышли из паба. Будто объявили эвакуацию — народ вывалил на улицу, свернул на широкую Юстон Роуд, перекрыв движение сразу в обе стороны, и двинулся вперед — все торопились, никто не хотел оставаться сзади — вокруг чувствовалось все то же радостно-оживленное чувство, чувство пребывания в толпе.
- Предыдущая
- 35/49
- Следующая