Темные (сборник) - Гелприн Майк - Страница 49
- Предыдущая
- 49/70
- Следующая
К вечеру того же дня увидали красноармейцы дом. Он стоит в стороне от дороги, посреди поля, одинешенек. А по пути к нему загнанный черный конь обнаружился.
Берет Остенберг ординарца Третьяка и еще двоих – и к дому. Пальцы на шашке пляшут. Чует, чует зверя.
Странный дом вырос посреди поля, кособокий, недобрый. А старуха встречает их самая обычная.
– Добрый день, мать. Мы – представители единственной легитимной власти, власти большевиков, Красная конница имени товарища Буденного. Про Ленина чулы?
– Не чула.
Старуха-то не совсем старуха, ей лет пятьдесят, но лицом суха и морщиниста, волосами седа, глазами холодна.
– Так мы вам газеты дадим, почитаете. – Остенберг кивает подчиненным, чтобы дом обошли.
– Я, мил-человек, неученая, читать не могу.
– Что ж, вы здесь одна живете, или как?
– Одна.
– А что же, мать, там за лошадка дохлая валяется?
– А это сына моего, – не смущается женщина. – Ко мне в гости сын прискакал.
– И кто же ваш сын, позвольте спросить?
– Так вы его знаете. Васька Юдин. Вы же небось, мил-человек, его и подстрелили.
Выхватывает комбриг наган, сердце стучит сильно, и сила по рукам разливается.
– Где он?
Не боится нагана женщина:
– В сарае.
– Сколько с ним?
– Один он. Друзья его принесли, а сами дальше поскакали. Часа два назад, вы их еще догоните.
«Так вот оно что, – думает Остенберг, рысцой двигаясь к сараю. – Была-таки логика в маршруте Упыря. Он домой от нас шел, матушку повидать».
Комбриг замирает у сарая, дает немые команды Третьяку. Ординарец вышибает двери ногой и отскакивает от прохода. Ждут красноармейцы, слушают тишину над полем, тишину под большим темнеющим небом.
– Ты здесь, Юдин? Отвечай!
– Не ответит он вам, – смиренно говорит хозяйка странного дома. – Его уже мертвым принесли.
Остенберг недоверчиво хмурится. Заглядывает в сарай. На полу, среди сухих пучков травы, лежит тело его врага.
Комбриг входит, не опуская пистолет.
Атаман лежит на спине, одетый в красные шаровары с лампасами и ботфорты. Рубаха расстегнута, глаза открыты. В груди три пулевых ранения. Чуток не хватило пулям, чтобы в сердце попасть.
Комбриг прячет наган.
«Вот ты, значит, какой, Упырь», – думает он. Облегчение и радость смешиваются с досадой. Слишком спокойный конец для человека, столько жизней сгубившего. В родительском доме, рядом с матерью…
Юдин не стар – лет тридцать от силы. Черная борода клином торчит в потолок. Щеки впавшие, волосы, как у монаха, длинные, и само лицо, как у монаха, как на черных, засиженных мухами иконах.
– Здоровый, гад, – подает голос Третьяк. – С такими дырками три дня от нас ходил!
Но Остенберга больше интересует другое.
Он опускается на одно колено, смотрит в глаза мертвеца. Там тьма, там нет и никогда не было души. Разные глаза видел комбриг Остенберг, но чтоб голова у него закружилась от бездны в глазах – такого не случалось.
– Не будет у тебя спокойной смерти, атаман, – сквозь зубы клянется Остенберг.
Он вытаскивает из ножен саблю.
– Постойте! – кидается в ноги женщина.
– Да знаешь ли ты, старая, кого родила? Знаешь ли, что творил твой сын? Как он людей мучил: женщин, детей? Какая кличка у него была: Упырь? Ты, сука, знаешь?
– Знаю, пан, – восклицает женщина, потеряв, наконец, контроль. – Все знаю, но и вы знайте, что я мать. Пусть Упыриная, но мать! Дайте мне попрощаться с ним. Он шел ко мне, я его много лет не бачила, дайте попрощаться! А потом делайте что надо, он заслужил.
Остенберг отталкивает женщину, плюет, но саблю прячет и выходит на улицу. Красноармейцы – за ним.
– Что задумали, командир?
– Задумал власть советскую укреплять и авторитет Красной армии поднимать. Голову Упыря по селам повезем. Пусть видят люди, кто их спас. Чтоб другим кровососам неповадно было.
– А дальше что? Станем догонять оставшихся юдинцев?
– Пущай бегают. Мне бегать надоело. На днепровскую линию пойдем, там бои, там австрияки.
Красноармейцам нравится его решение.
– Сегодня и выпить можно, – разрешает Остенберг вдогонку и поворачивается к сараю: – Попрощалась?
Лицо старого комбрига вытягивается от удивления. Он сломя голову врывается в сарай, к телу атамана, к нагнувшейся над ним женщине.
Мозг его не в силах осмыслить то, что он видит.
Мать Юдина абсолютно голая, она запрокинула голову к потолку, губы ее бормочут что-то на незнамом языке, а зрачки закатились под веки, и страшна она, как черт. А мертвый сын лежит головой на ее коленях, и она придерживает руками свою длинную отвисшую грудь. Она сует морщинистый сосок в мертвый рот сына, будто кормит его, и, вот дела, белое молоко течет из соска по синим губам, по бороде.
Картина эта настолько дикая, что Остенберг прерывает ее, не раздумывая. Он выхватывает наган, приставляет его к виску сумасшедшей ведьмы и стреляет в упор. Женщина падает, молоко продолжает течь по старому телу.
– Ну и ну, – шепчет Третьяк.
Остенберг же молча отсекает Юдину голову, как и планировал.
Так устроены человеческие глаза, что одну и ту же вещь можно увидеть страшной ночью и смешной днем. Вот и случай с мамой Упыря, заставивший похолодеть опытного бойца Остенберга, на следующий день выглядел забавным эксцессом, казусом, почти анекдотом. Его и пересказывали как анекдот: мол, до чего жуток был атаман, а помер с мамкиной титькой во рту. К анекдоту прилагалось доказательство.
– Советская власть не пощадит бандитов, пьющих кровь из простого народа! – вещал комбриг с тачанки. Он специально повел конницу через села, где зверствовал Юдин. Около командира стоял Третьяк, он держал за смоляные волосы зловещий трофей. Отсеченная голова Упыря пялилась на крестьян незакрытыми стеклянными глазами, как горгона Медуза.
И людям было радостно и малодушно страшно.
– Голодные глаза, – гутарили некоторые. – Крови еще хочет!
– Выбросил бы ее командир, – вполголоса говорил бывший семинарист Степка. – Не по-русски это. Варварство.
– Да что ж за люди вы такие! – серчал Остенберг. – Собаке – собачья смерть, не знаете, что ли? Я б ее, башку эту, командарму Буденному послал бы, если б можно было.
– На кой гусь Буденному такое счастье? – за глаза спрашивали бойцы, но спорить с суровым комбригом не смели.
А ночью случилось странное: кони вести себя беспокойно стали, голосили, ушами пряли. Все проснулись, шашки обнажили. Все, кроме молодого красноармейца Чичканова. Его у обоза обнаружили: глотка порвана, лицо – аки дьявола встретил.
– Волк? Бешеная собака?
– Как допустили, ироды! Кто дежурил, сукины дети?
– Выбросили бы вы башку, начальник.
– Отставить! Кто дежурил, я спрашиваю?
Шла война, реяли флаги над страной, и что-то рождалось, что-то большое и ослепительное. Что-то такое, о чем не ведали ни Буденный, ни Махно, ни Петлюра, ни Скоропадский, ни адмирал Колчак – куда уж комбригу Остенбергу, бывшему следователю одесского угрозыска.
Была при бригаде сестра милосердия – Варя, красивая девчонка, в нее все влюблены были, а она неприступная, ишь ты. Казачка, сунешься – она взглядом, как хлыстом. Сильная девчонка. А умерла страшно. Голова почти отделена от шеи – так ее нашли.
– Не серчайте, командир, но наших уже трое слегло. Глотки рванные – это что, волк за нами увязался? Волк по Руси идет за нашей бригадой или что? Каждую ночь – жуть, а если не у нас, то в ближайшем селе. Вчера мы где стояли? В Александровке? Так там бабу загрызли, пока мы стояли…
– Ты за что говоришь, Степка?
– За мертвяка…
– А я говорю за мировую революцию. И если она из тебя эту дурь не выбьет, я сам выбью!
Остенберг злился на недалекого Степку, но задумывался. Задумываться надо было. Кто-то губит бойцов, кто-то ночами в лагерь заходит, как в галантерею, и цель у него одна: запугать, разбудить в солдатах нового мира их темное вчера, их неразумное прошлое.
- Предыдущая
- 49/70
- Следующая