Черная свеча - Мончинский Леонид - Страница 94
- Предыдущая
- 94/107
- Следующая
Пыльные банки кильки, засиженные мухами макароны, ржавые селёдочные трупы, сброшенные за её спиной для того, чтобы прикрыть гнилую стену, из щелей которой маслянистыми пейсами торчала пакля. На каждого покупателя продавщица смотрела как на личное несчастье и, лишь пересчитав поданные рубли, позволяла фирменную шутку:
— Шо тебе, одуванчик? Ананасика или хрен в попу?!
Все знают — у неё такие кенты, что лучше не обижаться. Спирт наливается из большого цинкового ведра, специально сплюснутого, прямо в чашку весов. Весы вздрагивают, продавщица, перебросив папиросу в угол рта, выдаёт команду:
— Хлебай! Быстро, козья морда!
Клиент хватает чашку за края, подправляя ладонями течение жидкости, без рывков запрокидывает голову. Уф! Кидает чашку на прилавок. Опрометью кидается через высокий порог, расхлыстанные ступени крыльца и припадает грязными губами к мутной луже.
— Хорошо!
А из рыгаловки уже несётся следующий обслуженный клиент.
— Дале не ходи, Егорыч, — строго сказал Дьяков. — На вот, возьми. Здесь на три бутылки.
Холобудько молча снял фуражку, сунул деньги за истлевшую подкладку. Ленивый и глубоко безразличный к мнению зэков, которых охранял добрых три десятка лет. Зяма не выдержал и опять отвязал ботало:
— Я б с таким в разведку не пошёл!
Вытер рукавом нос и, расстроенный, начал мочиться в лужу, приговаривая с обидой, точно состоял в одной партийной организации с Егорычем:
— Позорит звание чекиста! Надо будет сообщить куда следует…
— Перестань, поганец! — возмутился Никанор Евстафьевич. — Куда ты дуешь, дубина?! Люди тут запивают.
— То ж разве люди?! — Калаянов махнул рукой. — Человеческий фактор в колымском исполнении. А лужа иссохнет без пополнения. Нечего ждать милости от природы! Верно я говорю, товарищ Борман?
— Помянешь моё слово, разбойник, — Никанор Евстафьевич был притворно сердит. — Сдохнешь от дизентерии.
— В такой ответственный для страны период такие безрадостные прогнозы? Невоспитанный вы какой-то…
Они снова шли по самой серединке улицы, забыв о старшине, который тоже о них забыл. Холобудько снял фуражку, вынул подаренные вором деньги, повернувшись спиной к рыгаловке, пересчитал. Что-то прикинул, закатив к небу глаза, и медленным, независимо от него хранящим застарелую ненависть пенсионной овчарки, взглядом проводил удаляющихся зэков. Вялый плевок упал в поруганную Зямой лужу. Чекист направился домой…
Клуб находился в большом, белённом по голому дереву, без штукатурки бараке, отгороженном забором из очищенных осиновых жердей. Верхний ряд забора перед парадным входом был разобран, а жерди поломаны о крепкие головы во время регулярных драк после танцев.
Убей-Папу встретил их с торжественной небрежностью завсегдатая. Поправил яркий галстук -бабочку на серой хозяйской рубахе с потёртыми краями воротника, предупредил:
— Никакого самовольства, граждане артисты! — тонкая шея бывшего комсорга факультета при этом изогнулась по-змеиному гибко. — Работники клуба отказались с вами работать, моё слово в этих стенах — закон! Это надо уяснить, иначе я…
Зэки прошагали мимо него с таким безразличием, что Серёжа Любимов невольно посторонился. Только Ольховский позволил себе задержаться, спросить занудным голосом:
— Где ваше «здравствуйте», молодой человек? Интеллигентные люди ведут себя иначе…
Тогда он вырвался вперёд всех, горячо выпалил, вздёрнув вверх худую руку:
— Хочу сказать, товарищи!
— Ты хочешь выпить, — Зяма ласково взял его под локоть. — Тебе надо успокоиться, отдохнуть. Такую махину прёшь!
— А вот и не хочу! — дёрнулся Убей-Папу, но глаза выдали особое волнение. — Делу — время…
— Хочешь! — категорически настаивал Калаянов. — Такое — чтоб до соплей, на дармовщину, раз в жизни бывает. Не упустите свой шанс!
И показал культработнику нераспечатанную бутылку спирта. На этот раз порочная наследственность проявила себя более определённо. Суетливая рука потянулась к бабочке, он сглотнул предательскую слюну.
— Это, позвольте узнать, по какому же поводу?
Калаянов подтолкнул в спину любопытного Ольховского:
— Вы капайте, канайте, Ян Салич. Пойте себе на здоровье, пляшите, рассказывайте про своё преступное прошлое. Бутылка на троих не делится. Привыкли грабить мирное население!
И когда Ян Салич удалился, повернул к Серёже Любимову ехидное лицо с ехидным вопросом:
— Тебе — повод или спирт?
— Но я… я же ответственный за весь цикл.
— Боже милостивый!
Зяма вырвал зубами пробку, крикнув вновь объявившемуся Ольховскому:
— Борман, канайте отседова, коричневая чума! Не липните к чужому фарту!
— Боже милостивый! — повторил он отрепетированный жест и возглас. — Ты, Сергей, помешан на искусстве. Я ведь тоже имел непосредственное отношение. Однажды на Привозе в Одессе стебанул у фраера лопатник. Держи кружку. Так что ты думаешь? Он бегал и кричал: «Ах, там было два билета в оперу!»
— Вы ему вернули? — едва отдышавшись после спирта, с участием спросил Любимов.
— Ещё чего?! Из голого прынцыпа. Взял лярву с панели, пошёл сам глянуть. Кошмар! Оргия! Мало того, меня ещё и повязали в антракте.
За дверью внятно прозвучал голос отца Кирилла:
— Венчается раб Божий Вадим с рабой Божией…
— Что это?! — испуганно подпрыгнул Убей-Папу и вознамерился толкнуть дверь ногой. Калаянов кошачьим хватом поймал его штанину, покачал головой. Во взгляде погасло гарцующее кокетство. Он — прямой, как штык, с опасным блеском:
— Ты без примочек не можешь, Серёжа?! Опера там. Глухой, что ли?!
— Опера, — поморщился в раздумье Убей-Папу, икнул, снова попытался взбрыкнуть: — Оперу не планировали! Подлог!
— Сюрприз, дура стрелючая! Чо уши навострил? Держи кружку. Эх, Серёга, чудесной ты души человек! Вот намылимся отседова, махнём в Одессу…
— Опера Божественная! — рванулся к двери Убей-Папу. — С меня соцреализм требуют!
— Не мычи! — рассердился едва не уронивший бутылку Зяма. — Приходи вечером в сушилку, там этого реализма до блевотины насмотришься. Понравится, самого приобщат.
Убей-Папу выругался, выпил спирта и через плечо Зямы уставился на двери тоскливым взглядом обманутого революционера.
— Скажите честно, Зяма. Только — честно! Даю вам слово, что никто и никогда…
— Понял тебя, горемыка комсомольская. Ничо там плохого не происходит. Пей и ложись на мой гнидник отдыхать. Не повезло тебе, Серёга: если б тебя в трезвом виде зачали, приличный карманник мог получиться. Глянь — пальцы какие ловкие, а мозги… больше как на члена партии не тянут. Интеллекту маловато…
— Ну, так что ж там всё-таки происходит? — стонал едва ворочая языком Убей-Папу.
— Спи, зануда. Пусть тебе вождь приснится. В гробу и в белых тапочках. Согласен? Представляешь: лежите вы с ним в одном гробике на красном бархате. Никита Сергеевич гробик качает, как люльку: «Баю-баюшки, баю…»
Любимов взял да и уснул по-настоящему, пуская носом пузыри.
Зяма не лгал: за дверью действительно все было хорошо. Вадим видел, как её рука легла в его руку, но не почувствовал прикосновения. Лишь когда отец Кирилл скрепил их рукопожатие твёрдой ладонью, он ощутил приятное тепло, чуть приподнял и понёс её руку по кругу, в середине которого находилась одетая в красный кумач трибуна, а на ней лежал большой медный крест и выигранное перед самой свадьбой в очко Евангелие.
Бандеровцы тихо пели, глядя умилёнными глазами на скользящую пару:
Свидетели и приглашённые сурово — жалостливы от неумения держаться в столь необычной обстановке, напоминают родственников, присутствующих на казни уважаемого человека, за которого ещё предстоит отомстить.
- Предыдущая
- 94/107
- Следующая