Нетерпение сердца - Цвейг Стефан - Страница 46
- Предыдущая
- 46/84
- Следующая
Не помогло и то, что с утра мы выехали на учения и я добросовестно и внимательно исполнял служебные обязанности; едва я вечером отправился по неизбежному пути, как снова ощутил на своих плечах незримую ношу, ибо взбудораженная совесть подсказывала мне, что ответственность, которую я взвалил на себя, совсем иного рода и неизмеримо тяжелее прежней. Когда я той ночью, на скамье в саду, подал старику надежду, это было только преувеличением, но не умышленным обманом; невольно, даже против воли поддавшись жалости, я лишь не сказал всей правды, но не солгал. Теперь же, когда мне известно, что о скором выздоровлении не может быть и речи, я должен буду все время притворяться, хладнокровно, упорно, расчетливо; я должен буду, не моргнув глазом, лгать так уверенно, как лжет закоренелый преступник, задолго до злодеяния придумавший способ оправдаться. Тут только я начал понимать, что в самом худшем, что случается на свете, повинны не зло и жестокость, а почти всегда лишь слабость.
Мой опасения сбылись, когда я пришел к Кекешфальвам; едва я вступил на террасу, меня встретили восторженными приветствиями. Я нарочно принес Эдит цветы, чтобы в первую минуту отвлечь от себя внимание. Но уже после бурного: «Боже мой, зачем вы принесли цветы? Ведь я же не примадонна!» — она нетерпеливо усадила меня рядом и начала говорить без передышки с какой-то лихорадочной поспешностью. Доктор Кондор — «этот чудесный, бесподобный человек!» — снова вселил в нее мужество. Через десять дней они отправляются в Швейцарию, в Энгадин, — разве можно сейчас, когда все пошло на лад, терять хотя бы один день? Она всегда говорила, что за дело брались не с того конца, что от одной электризации, массажа и этих дурацких аппаратов толку мало. Давно пора, еще немного — и было бы поздно, ведь дважды, что греха таить, она пыталась наложить на себя руки, — дважды, и оба раза безуспешно. В конце концов, жить так, как живет она, нельзя: ни минуты наедине с собой, ни шагу без помощи других, вечно за тобой шпионят, вечно надзирают, и к тому же сознание, что ты всем только в тягость, всем опротивела. Да, давно пора, давно! Но теперь я увижу, как быстро пойду на поправку. Стоит лишь правильно взяться за дело. Что ей все эти глупые признаки улучшения, если от них ей не легче! Она должна выздороветь полностью, иначе о каком здоровье может быть речь? Ах, уже одна мысль о том, как это будет чудесно, как чудесно!..
И так далее и тому подобное: это был водопад слов, бурный, клокочущий, неиссякаемый. Я сидел подле нее, как врач, который слушает горячечный бред больного и недоверчиво считает лихорадочный пульс, глядя на неподкупную секундную стрелку и с тревогой усматривая в пылкой восторженности несомненное клиническое доказательство душевного расстройства. И всякий раз, когда веселый смех, подобно легкой пене, взлетал над стремительным потоком ее слов, что-то мучительно сжималось во мне, ибо я знал то, чего не знала она: она обманывает себя, а мы обманываем ее. И, когда она наконец остановилась, я почувствовал испуг, словно, проснувшись ночью в поезде, не услышал стука колес.
— Ну, что вы на это скажете? — продолжала она. — Почему у вас такой глупый, пардон, испуганный вид? Почему вы молчите? Неужели вы ни капельки не радуетесь за меня?
Я был застигнут врасплох. Теперь или никогда. Говорить так, чтобы она поверила, — сердечным, задушевным тоном. Но я — всего-навсего жалкий новичок во лжи — еще не владел искусством сознательного обмана.
— Как вам не стыдно? — насилу выдавил я из себя. — Я просто растерялся… Должны же вы понять, что у меня… как говорится, от радости язык отнялся… Разумеется, я страшно рад за вас.
Мне самому было противно слушать, как фальшиво и холодно прозвучали мои слова. Очевидно, она почувствовала мое замешательство, ибо ее поведение резко изменилось. Сияющее лицо омрачилось досадой, как у человека, которого внезапно разбудили, не дав досмотреть приятный сон; глаза, только что сверкавшие воодушевлением, стали жесткими, брови изогнулись, точно туго натянутый лук.
— Я что-то не заметила, чтобы вы особенно радовались!
Я знал, что она права, и все же попытался ее успокоить:
— Но детка…
— Не смейте твердить мне все время «детка»! — взорвалась она. — Вы же знаете, что я этого не выношу. Намного ли вы старше меня? В конце концов, разве я не имею права удивиться, что вы все принимаете как должное, а главное, не очень… не очень… мне сочувствуете? А почему бы вам и не радоваться? Ведь вы получаете отпуск — наше «заведение» временно закроется. Никто не помешает вам преспокойно сидеть в кафе и дуться в карты, вместо того чтобы играть скучную роль милосердного самаритянина. Еще бы, как тут не радоваться, для вас теперь настают золотые деньки!
Ее слова, откровенные до грубости, прозвучали как удар, который я болезненно ощутил своей нечистой совестью. Итак, я выдал себя с головой. Чтобы перевести разговор — я знал, как опасно раздражать ее в такие минуты, — я попытался перейти на непринужденно-шутливый тон.
— Золотые деньки? Ну и понятия же у вас! Золотые деньки для нас, кавалеристов, в июле, августе, сентябре, когда нам больше всего задают жару и допекают разносами! Разве вы не знаете? Сперва подготовка к маневрам, потом поход в Боснию или Галицию, а затем маневры и большие парады! Издерганные офицеры, загнанные рядовые — сплошная муштра с подъема до отбоя. И так до конца сентября…
— До конца сентября?.. — Она вдруг задумалась, казалось, какая-то мысль неотступно занимает ее. — Но в таком случае когда же вы приедете? — добавила она.
Я не понял. Я в самом деле не понял, о чем она говорит, и наивно спросил:
— Куда приеду?
Ее брови снова гневно взметнулись.
— Да не задавайте все время таких дурацких вопросов! Навестить нас! Меня!
— В Энгадин?
— А куда же еще?
Тут только до меня дошло, что она имеет в виду. Действительно, что могло быть смехотворнее предположения, будто я, бедный армейский офицер, который купил ей цветы на последние семь крон и для которого поездка в Вену была уже своего рода роскошью, хотя билет обходился нам в половину стоимости, будто я ни с того ни с сего могу позволить себе путешествие в Энгадин!
— Вот теперь-то мне ясно, — рассмеялся я, на этот раз вполне искренне, — как вы представляете себе военную службу. Кафе, бильярд, променады, а вздумалось побродить по свету, — надел штатское, и «честь имею!». Ничего нет проще такой прогулочки! Прикладываешь два пальца к козырьку и говоришь: «Адье, господин полковник, мне что-то надоело играть в солдаты! До скорого, когда будет настроение, вернусь!» Ничего себе, хорошенькое представление у вас об армейской каторге! Известно ли вам, что если наш брат захочет отлучиться хоть на часок, он обязан доложить по всей форме, щелкнув каблуками, и «покорнейше» изложить свою просьбу? Да, да, столько церемоний ради одного-единственного часа. Ну, а для целого дня надо, чтоб у тебя по меньшей мере умерла тетка. Хотел бы я видеть лицо полковника, если б в разгар маневров я пришел к нему и доложил, что мне взбрело в голову взять отпуск и поболтаться недельку в Швейцарии. Вы б услышали тут такие выражения, каких не найти ни в одном приличном словаре. Нет, милая фрейлейн, вы слишком просто все себе представляете.
— Ах, что там! Все это легко, было бы желание! Не разыгрывайте из себя такого уж незаменимого! Кто-нибудь другой прекрасно управится с вашими оболтусами. А что касается отпуска, то папа устроит все за полчаса. У него куча знакомых в военном министерстве, одно слово сверху — и вы получите то, что попросите. Кстати, и вам самому не повредит повидать что-нибудь еще, кроме манежа и плаца. Итак, никаких отговорок, это решено! Отпуск вам устроит папа.
Глупо, конечно, но ее пренебрежительный тон раздражал меня. Видно, чувство сословной чести уже крепко засело во мне за долгие годы службы, ибо я почувствовал что-то унизительное в том, как молоденькая, совсем неопытная девушка распоряжалась генералами из военного министерства, словно они состояли в услужении у ее отца, — ведь для нас это были боги. Однако, несмотря на раздражение, я продолжал держаться того же непринужденно-шутливого тона.
- Предыдущая
- 46/84
- Следующая