Призраки и художники (сборник) - Байетт Антония - Страница 15
- Предыдущая
- 15/21
- Следующая
Она не противилась; она задрожала, сначала слегка, потом сильно; он принял это за признак удовольствия, смешанного с болью: к камню возвращается жизнь. Положил руку между ее ног, и она неуклюже их раздвинула; он тяжело навалился и безуспешно попытался войти. Она была зажата сильнейшим спазмом. Это уже даже не фригидность, мрачно подумал он. Rigor mortis, подсказало ему сознание, трупное окоченение, – и тут она закричала.
Он почему-то рассердился. Вскочил и довольно грубо бросил: «Замолчи!» А потом – сердито: «Прости». Она перестала кричать так же внезапно, как и начала, и объяснила, как всегда намеренно немногословно:
– Секс и смерть – они несовместимы. Дать волю чувствам – этого я позволить себе не могу. Я надеялась. На то же, на что и ты. Зря мы это. Извини.
– Ничего, – сказал он и снова выбежал на площадку, испытывая неуместную и чуть не до слез сильную тоску по теплой, милой Энн.
Мальчик был на площадке. Ждал. Когда мужчина его увидел, тот посмотрел вопросительно, а потом отвернулся к стенке и, сжавшись, сгорбившись, прислонился к ней; волосы мешали увидеть выражение его лица. Между женщиной и ребенком было сходство. Мужчина впервые почувствовал к мальчику чуть ли не злобу, а потом – нечто другое.
– Послушай, мне очень жаль. Я пытался. Я правда пытался. Пожалуйста, повернись.
Непреклонный, напряженный, зажатый вид сзади.
– Ну, ладно, – сказал мужчина и пошел в свою комнату.
Так что теперь, сказал он американке на вечеринке, я чувствую себя глупо, неловко, чувствую, что мы не помогаем друг другу, а друг друга раним, чувствую, что это не спасение. Конечно, сказала она, и вы, конечно, правы – на какое-то время это было необходимо, это вам обоим помогло, но вам же нужно жить своей жизнью. Да, сказал он, я сделал все, что мог, я пытался, но у меня ничего не получается. А у меня ведь должна быть своя жизнь. Послушайте, сказала она, я хочу вам помочь, правда; у меня есть замечательные друзья – те, у которых я сейчас снимаю квартиру; приезжайте, всего на несколько дней, просто передохнуть, а? Они очень чуткие люди, они вам понравятся, мне они нравятся, а вы могли бы привести свои чувства в порядок. Она, возможно, будет рада, если вы уедете, ей, должно быть, так же плохо, как вам; ей ведь в конце концов придется самой, по-своему приспособиться к своему положению. Нам всем приходится.
Он обещал подумать. Он знал, что с самого начала решил все рассказать этой отзывчивой американке, потому что чувствовал, что она будет – что она предложит – какой-то выход. А выход ему нужен. Он проводил ее с вечеринки до дома и, не зайдя к ней, вернулся к себе и к своей квартирной хозяйке. Они оба знали, что такая сдержанность таит в себе обещание: не зашел, потому что собирается прийти позже. Теплота и готовность, с которой она откликнулась, были как солнечный свет; она была такой открытой! Он не знал, что сказать той женщине.
Собственно, она сама ему помогла, спросив по-деловому: возможно, ему теперь оставаться неловко? Он ответил, что, кажется, ему и правда лучше съехать, от него так мало пользы… Прекрасно, согласилась она и решительно добавила, что всем будет лучше, если «все это» кончится. Он вспомнил, как уверенно она сказала, что иллюзии приятными не бывают. Сильная она: настолько сильная, что сама от этого страдает. Это окаменение, только и помогавшее выжить, не пройдет еще много лет. Но это уже его не касается. Он уедет. И все равно на душе было скверно.
Он достал чемоданы и положил в них кое-какие вещи. Нервничая, он пошел в сад и убрал шезлонг. Сад был пуст. За стеной голосов не было. Тишина стояла густая и гнетущая. Он знал, что больше не увидит мальчика, и подумал – а кто-нибудь другой увидит? Или теперь, когда он уедет, уже никто не будет описывать тенниску, сандалии, улыбку – виденные, существующие как воспоминание или как надежда. Он медленно вернулся в свою комнату.
Мальчик сидел на его чемодане, скрестив на груди руки; лицо его было серьезным и хмурым. Встретившись взглядом с мужчиной, он долго не отводил глаз, а потом мужчина присел на кровать. Мальчик не двигался. Мужчина услышал собственный голос:
– Ты же понимаешь, что я должен уехать? Я пытался что-то сделать, но не получается. От меня тебе толку нет, так ведь?
Мальчик думал, сидя неподвижно и склонив голову набок. Мужчина встал и подошел к нему:
– Пожалуйста. Отпусти меня. Кто мы здесь, в этом доме? Мужчина, женщина и ребенок, и ничего у нас не получается. Тебе ведь не это нужно?
Он подошел поближе – подойти вплотную не осмелился. Хотелось протянуть руку: она либо коснется мальчика, либо пройдет сквозь него. Но обнаружить, что никакого мальчика нет, было выше его сил. Поэтому он остановился и повторил:
– Ну не получается у меня. Ты хочешь, чтобы я остался?
Он беспомощно замер, а мальчик после этих слов поднял голову и снова взглянул на него с сияющей, открытой, доверчивой, прекрасной, желанной улыбкой.
Ближняя комната[13]
Катафалк с открытыми окнами стоял на посыпанной щебнем площадке. Перед ним двое молодых людей в рубашках с аккуратно закатанными рукавами нежились на солнце. Имели полное право: погода изумительная, когда-то еще так славно пожаришься, если это слово здесь уместно. Выходя из темной часовни на яркий свет, Джоанна Хоуп сощурилась, слез не было; на молодых людей она взглянула с одобрением. Видно, что следят за собой: подтянутые, приятные, живые. Ее мать они доставили сюда в целости и сохранности, а везти ее куда-либо еще от них не требовалось. Нужно дождаться дыма, сказала миссис Стиллингфлит, тронув Джоанну сзади за рукав. У миссис Стиллингфлит глаза были мокрые, припухшие, но она уже не плакала. Позади нее стояли сиделка Доуз и священник, оба всем своим видом выражали скорбь, у обоих в глазах – ни слезинки. А больше никто не пришел.
«Дыма? – эхом повторила Джоанна, не сразу поняв, к чему это, но потом, сообразив, согласилась: – Да-да, дыма». Мемориальный сад манил, простираясь вдаль в ярком свете, недвижный под сенью нависающих арками ветвей, в сиянии роз, малиновых, золотистых и белых. Она выбрала сорт «пинк перпету», чтобы почтить память матери, розовый цвет той всегда очень нравился; каких-то десять минут назад миссис Хоуп лежала в обитом атласом гробу, одетая в мягкую розовую сорочку, которую дочь привезла ей из Гонконга (мать подарок берегла и не носила). Джоанна взглянула в небо над дымоходом; дымоход был кирпичный, 1920-х годов и чем-то напоминал мирную трубу деревенского дома. Небо пылало синевой, а воздух взбегал вверх тонкими струйками, некстати напоминая Джоанне о североафриканской пустыне, где так же тихо вскипал зной и где она когда-то сидела часами в джипе, записывая всех, кто изредка шествовал или проезжал мимо: шесть верблюдов, два мула, три грузовика, две легковушки повышенной проходимости, шестнадцать навьюченных женщин; она сжимает папку-планшет, рядом рука Майка: золотистые волоски и пот вокруг парусинового ремешка его часов… Тем временем дым, густой, кремовый, начал окрашивать все еще струящуюся синеву. Джоанне показалось, что в нем видны мелкие черные кусочки, как будто остатки сгоревшей бумаги. Дрожь пробежала по ее телу, и решительно, хотя и не без стыда, она дала этому ощущению имя. Эйфория. Она охватывала Джоанну время от времени, из раза в раз все сильнее и сильнее, с того самого момента, как сиделка пришла к ней почти на рассвете с печальной вестью. Теперь ее мать превратилась в свободный углерод и поташ. Всё кончено. Послушная дочернему долгу, Джоанна отдала ей бо́льшую часть своей жизни, в ответ получая то благодарность, то упреки. И вот – всё. Всё кончено. «Она ушла в лучший мир, я знаю», – сказала миссис Стиллингфлит, глядя на безмолвные аллеи роз. «Упокоилась с миром», – согласилась Джоанна, не желая возражать, хотя и была абсолютно убеждена, что никакого лучшего мира нет, что конец – это конец. Да и сама миссис Стиллингфлит, которая с почти ангельским терпением сносила от покойницы насмешки, издевательства и оскорбления, наверняка была бы рада так думать, рассудила Джоанна. Она уже сообщила миссис Стиллингфлит, что миссис Хоуп оставила ей пятьсот фунтов стерлингов, хотя это было не так; Молли в свое время съязвила в ответ на подобное предложение дочери: Стиллингфлит и зарплату-то свою, весьма щедрую, едва ли заслуживает, а уж получить круглую сумму после моей смерти – нет и еще раз нет. Без миссис Стиллингфлит, а под конец и без сиделки Доуз Джоанне пришлось бы тяжко. Все эти годы, пока Молли болела, Джоанну не увольняли с работы, из журнала «Обозрение экономического развития»; не настаивали они – надо отдать им должное – и на заграничных командировках, полевых исследованиях. Она освоила компьютер и обрабатывала статистику, которую собирали другие. Увязывала все воедино. И теперь наконец – как она и хотела, когда выбирала профессию, – перед ней открылся весь мир. Вот только ей уже пятьдесят девять.
- Предыдущая
- 15/21
- Следующая