Крест и стрела - Мальц Альберт - Страница 47
- Предыдущая
- 47/110
- Следующая
— Говори, — ласково усмехнулся Вилли.
Они шли по лугу на окраине города. Много раз они гуляли тут в былые годы, когда Рихард восседал на плечах у отца. Сейчас юноша был одного роста с отцом, почти так же широк в плечах, и у него были такие же светлые брови и ресницы и крупный подбородок. Вилли очень гордился сыном.
— Ты ведь знаешь, я очень уважаю тебя, отец, — начал юноша.
— Я рад.
— Но понимаешь, какое дело… В общем, меня это расстраивает, — слегка покраснев, сказал Рихард. Вот досада, что он не нашел более подходящего слова. Это совсем не то, что ему подсказали вчера в комитете национал-социалистской партии.
— Отец… я теперь стал старше, смотрю на вещи по-взрослому и уже не могу… относиться к тебе, как раньше.
— Не можешь? Что так?
— Видишь ли, я пришел к выводу, что ты… ну, что ты — эгоист, отец. — («Будь с ним поделикатнее», — сказали ему).
— Эгоист?
— Ты живешь только для себя.
— Это я? Только для себя? — удивился Вилли и ласково добавил — А разве не для тебя, не для твоей матери?
— Ведь это же все равно, понимаешь? — торжествующе пояснил Рихард. — Мое поколение, — добавил он, все больше проникаясь пафосом, — учится жить для всех — для Народа, для Государства. Жить иначе — значит быть эгоистом, отец.
Вилли с облегчением улыбнулся.
— А я боялся, что натворил бог знает что — ограбил банк, например.
— Пожалуйста, не шути, отец. Я хочу гордиться тобой, но как мне гордиться, если ты не принимаешь активного участия в общем деле? Ты должен быть кандидатом национал-социалистской партии.
— Видишь ли, сынок, дело вот в чем: политика, митинги, собрания всю жизнь были не в моем духе.
— Мало ли что, — ты можешь переломить себя.
— Да, но давай рассуждать так: я люблю играть на аккордеоне. Я старался научить тебя, но у тебя к музыке не лежит душа. Теперь скажи — я когда-нибудь заставлял тебя играть насильно?
— Нет, — нехотя ответил Рихард.
— А почему? Потому, что я знаю: у разных людей разные взгляды. Люди и думают по-разному, и вкусы у них разные.
— Но мы же говорим не об игре на аккордеоне, — возразил юноша. — Речь идет о куда более серьезных вещах: о долге, об идеалах. С этой благодушной демократической чепухой насчет того, что у одних есть обязанности, а у других — нет, покончено навсегда, неужели ты не понимаешь? Теперь у каждого немца должна быть одна обязанность, одна идея, одно желание!
Вилли молчал. Слово «чепуха» задело его.
— Отец, ты был бы плохим немцем, если бы позволил мне иметь взгляды, противоречащие интересам государства, правда? А я был бы плохим сыном, если бы…
— У разных людей разные взгляды, — упрямо перебил его Вилли. — Это так естественно.
— Ничего подобного! — негодующе воскликнул сын. — Вовсе не естественно! Прости, отец, но я говорю о принципах, которые понимаю лучше тебя. Мы в лагере прослушали не меньше десятка специальных лекций. То, что ты говоришь, и есть суть еврейско-демократического образа мыслей. Смотри, как отравлен твой ум! Нет, отец, ты просто должен понять, что с этих пор у каждого немца может быть лишь одна идея— идея нашего фюрера!
Вилли повернулся и поглядел на сына, на его искаженное лицо и злые, холодные глаза. И в первый раз за всю их совместную жизнь он узнал горчайшую отцовскую муку, поняв, что его сын, родная плоть и кровь, стал чужим, враждебным по духу. Его бросило в дрожь.
— Сынок, — с отчаянием сказал он, беря его за локоть. — Я охотно попробую жить по-новому, чтобы идти в ногу с твоим поколением. Ты же знаешь, я не против национал-социалистов.
— Большего я и не прошу, — с энтузиазмом перебил его Рихард. — Только попробуй.
— Но и я хочу тебя кой о чем попросить.
— Все, что угодно! Я принесу тебе нужные книги, я поведу тебя на наши собрания…
— Нет, я о другом… — Голос Веглера стал хриплым, молящим. — Помню, однажды мы с тобой были вот здесь, на лугу, сынок. Тебе тогда было года три, ты только еще учился правильно выговаривать слова. Мы втроем — я, ты и твоя мать — в воскресенье устроили тут пикник. Помню, задремали мы на траве — кажется, вон там, под тем деревом. И вдруг ты проснулся — над тобой пролетела стрекоза. Ты вскочил и пустился за ней вдогонку: «Ой, какой большой тликозел!»
Рихард засмеялся:
— Неужели я так говорил?
Но Вилли не смеялся. С робкой мольбой в глазах он, слегка запинаясь, торопливо продолжал:
— Слушай, сынок, пока у тебя не будет своего ребенка, ты никогда не поймешь, как много значат такие мелочи — они навсегда врезаются в душу отца. Вот я смотрю на тебя и вижу не только красивого молодого человека — я вижу тебя таким, каким ты был о тот день. Вижу тебя и в четыре года, когда ты учился запускать змея. Ты был еще слишком мал для этого, но тебе казалось, что главное — бежать, держа его за веревку, и тогда змей взлетит в небо. И ты мчался что было сил, мордашка у тебя раскраснелась, ты весь взмок, но бежал бегом, пока не споткнулся. Полежал минутку, отдохнул — и снова бежать. И помню, как тебя в первый раз отводили в школу, а ты боялся и плакал. И много, много чего еще я помню! Вот это, сынок, и значит быть отцом… так сказать, носить в себе целый ворох всяких воспоминаний. И если я сейчас отношусь к политике не так, как ты, не отворачивайся от меня. В мире есть еще столько всего, кроме политики. Я тебя люблю, сынок, и всегда буду любить, какие бы у тебя ни были политические убеждения.
— Конечно, отец! — Рихард был искренне тронут. — Я ведь тоже тебя очень люблю.
На том и кончилось. Но оба понимали, что Вилли попросту замял разговор, ударившись в сентиментальность. Отныне и навсегда между ними легла пропасть. И внешние проявления любви не помогали перекинуть через нее мостик.
В последующие годы Вилли часто раздумывал над этим разговором. Одна фраза, сказанная сыном, особенно врезалась ему в память: «Прости, отец, но я говорю о принципах, которые понимаю лучше тебя».
Это верно. У его сына были принципы. Его сын жил, действовал и судил обо всем согласно определенным принципам. И когда сын женился на Марианне, красавице с невинно-кротким выражением лица, которую он встретил где-то, когда отбывал трудовую повинность, — оказалось, что и она тоже во всем руководствуется принципами. Она была не слишком умна, эта темноволосая дочь почтового чиновника, но голова ее была набита принципами, определенными и точными, неизменными и всеобъемлющими принципами. И Вилли, бывший на двадцать лет старше ее, вдруг однажды спросил себя: «А какие же принципы могу противопоставить им я? Каким принципом я руководствуюсь в жизни?» И не смог на это ответить. Он копался в своей душе и запутывался все больше и больше.
— Боже мой, Кетэ, — воскликнул он однажды вечером в приступе смятения, — что происходит в Германии? Знаешь, кого я сегодня встретил? Артура Шауэра — помнишь? Он приходил к нам в Кельне с Карлом. Мы с ним воевали в одной роте.
— Шауэр? — шепотом повторила Кетэ, хотя они были одни в своей кухне. — Ведь он, как будто, тоже коммунист?
— Да. Думаю, что да. Ну так вот, он подошел ко мне на трамвайной остановке. «Вилли Веглер, кажется?» — спросил он. Я его сперва не узнал. Он выглядит шестидесятилетним стариком — сгорбленный, почти седой… «Я, — говорит, — Артур Шауэр». А я возьми да и брякни: «Да что это с вами сталось? Вы болели, или что?» И знаешь, что он сказал? Оглянулся, нет ли кого поблизости, и шепотом мне: «У меня, — говорит, — было воспаление легких. Я сидел в концлагере за политику, только недавно вышел оттуда. И еще не поправился».
«Воспаление легких, — повторяю я, как болван, — но…»
«В лагере, конечно, прекрасные условия, — говорит он. — Только климат нездоровый. Почти все болеют воспалением легких. Карла помните?»
«А где Карл? — спрашиваю. — Я Карла не видел целую вечность».
«Карл умер».
«Умер?»
«Он был там, где и я. В первую же неделю схватил воспаление легких».
Вилли поглядел на жену, его крупное лицо перекосилось от гнева.
- Предыдущая
- 47/110
- Следующая