Не плакать - Сальвер Лидия - Страница 27
- Предыдущая
- 27/43
- Следующая
Свадебный обед состоялся в столовой дома Бургосов. Дон Хайме, который с самого начала никак не выказывал своего отношения к женитьбе сына, не сказал ни слова против и не выразил ни малейшего неодобрения (в отличие от доньи Соль, у которой, когда она об этом узнала, случился нервный припадок), так вот дон Хайме, давно уже не удивлявшийся причудам человеческим, в том числе и причудам собственного сына, и, казалось, воспринимавший этот мезальянс как очередную причуду, приказал открыть шампанское и миролюбиво произнес тост за новобрачных.
Гости (числом десять, включая свидетелей) зааплодировали, после чего все повернулись к отцу Монсе, ожидая, что он сделает то же самое. Но тот упорно безмолвствовал, опустив глаза и чинно положив свои большие узловатые руки на стол, ибо внезапная робость не позволила ему отпустить озорную шутку, заготовленную с утра, которую соседство доньи Пуры, воплощенного достоинства в платье из черного фая, тотчас заставило его проглотить. На протяжении всего обеда отец Монсе так и не смог выдавить из себя ни единой любезности в адрес ледяной и суровой доньи Пуры, которую посадили по правую руку от него, и, наверно, от смущения за внезапный паралич языка выпил больше, чем следовало, хоть супруга и просила его загодя не налегать на спиртное и не утирать рот рукавом. Выпил столько, что за десертом, поднявшись, чтобы затянуть развеселую песню перед оцепеневшей от стыда Монсе, Fíjate como se mueve mi cosita[143], он запутался в первых же словах и тяжело осел на стул, а донья Пура взглянула на него со своей леденящей улыбкой, которая заставила бы замолчать и самого речистого из политических трибунов.
Пока он пытался худо-бедно взять себя в руки, мать, всегда готовая прийти ему на выручку, извиняясь, проговорила: Это от волнения! И, поняв, что нашла приемлемое оправдание поведению мужа, рисковавшего показаться этим «приличным людям» неотесанным мужланом, она повторила: Это от волнения!
Монсе же, без малого шестнадцать лет трепетавшая перед тем, кто был для нее извергом, тираном, гневливым и грубым отцом и самым грозным из всех людей на свете, кто карающей дланью указал на дверь Хосе лишь потому, что тот позволил себе с ним не согласиться, кто сотню раз орал в кругу семьи, что не собирается лизать зад сеньору дону Хайме и выскажет ему при первой возможности все, что о нем думает, Монсе вдруг увидела в этот день отца растерянным, совершенно безобидным, заикающимся, оробевшим, не поднимавшим глаз от тарелки и всего боявшимся.
Боялись, впрочем, все присутствующие, ведь кто-нибудь из гостей мог, чего доброго, завести речь о политике, а малейшее замечание о той или иной организации и ее действиях в войне могло в любую минуту, это понимали все, основательно подпортить аппетит сотрапезникам.
Действительно, за столом были представлены все или почти все испанские партии той поры, и каждый мог со всей серьезностью обосновать свою позицию, каждый был воодушевлен высокими чувствами, каждый убежден, в пределах своего опыта и личных интересов, что его дело единственно правое, и каждый, как мог, старался поколебать, если не подорвать, доверие к другим. Присутствовали за столом, стало быть: хозяин дома дон Хайме, которого подозревали в симпатиях к националам, его сестра донья Пура, которая в кругу семьи только что не молилась на Франко и Фалангу, отец невесты, член социалистического профсоюза мелких земельных собственников, жених, с недавних пор обратившийся в коммунистическую веру, и Монсе, которая влюбилась в анархистские идеи брата, как влюбляются в песню или лицо, когда отчаянно хочется поэзии.
Все крупные политические течения 36-го года и их несогласие, которое отчасти и привело в конечном счете к катастрофе, были здесь проиллюстрированы в миниатюре.
Первые месяцы жизни Монсе в большом, унылом и холодном доме Бургосов стали одним из самых тяжких испытаний, которые ей пришлось пережить.
Я чувствовала себя лишней мебелью, хромоногим стулом в гостиной, обставленной в стиле Людовика XV, говорит моя мать. И если бы я могла припрятаться в мышиную норку, я бы это сделала. Знаешь, очень просто, мне было спокойно только в туалете.
Монсе чувствовала, что она здесь не ко двору, или не к добру, в общем, и то и другое. И от этого была очень несчастна. Слишком резок был переход от сурового быта бедных крестьян к буржуазным манерам, о которых она знать ничего не знала, и поэтому не позволяла себе ни единого непосредственного жеста, чтобы не показаться вульгарной, заставляла себя есть поменьше, думая, что это говорит о хорошем воспитании, Кусочек пирога? Крошечку, por favor, изъясняться старалась перифразами, наивно полагая, что хороший тон состоит в том, чтобы не называть кошку кошкой, боялась, что выглядит грубой, неуклюжей и неотесанной, когда ест, ходит, смеется, разговаривает, ведь все это выдает ваше исхождение вернее любого curriculum vitae, короче говоря, Монсе больше не была Монсе.
Постоянно подстерегая реакции Бургосов, обращавшихся с ней с церемонной учтивостью, которой она, кстати сказать, не ожидала, Монсе все время боялась «причинить беспокойство» членам этой семьи, роли в которой, казалось, были распределены с математической точностью, и оплошать, перепутав их прерогативы и соответственно занимаемые ими места.
Сама же она старалась держаться своего (места) или того, которое считала своим, вела себя скромно, чего, как она полагала, от нее и ждали, скромно хлопотала по хозяйству (ибо революция упразднила официальную функцию прислуги, заменив ее вполне компенсирующей и куда более выгодной функцией супруги), скромно подметала полы, скромно убирала со стола, скромно мыла посуду, содрогаясь от мысли, что не расставит всевозможные предметы кухонной утвари на положенные места, ведь ошибись она хоть с одним, это не только осложнило бы ее отношения с окружающими, но и смутило бы саму душу дома, неукоснительный порядок в котором, установленный доньей Пурой, был не чем иным, как точным отражением души этой женщины и венцом ее творения.
Все мужество, которого немало накопила в себе Монсе за прошедшие месяцы, когда строила планы бегства или собиралась выброситься из окна, разом ее покинуло.
Вскоре силы ее иссякли. Trapo[144], вот во что она превратилась. Fregona[145].
В декабре 36-го Бернаносу стало известно о следующем факте, который, он привел в «Больших кладбищах под луной». Мэр одного маленького городка на Майорке, республиканец, устроил себе тайник в чане для дождевой воды и прятался в нем при малейшем звуке шагов из боязни репрессий. Однажды каратели, получившие самый что ни на есть патриотичный донос, пришли за ним и вытащили его оттуда. Его лихорадило — на дворе стоял декабрь. Его отвели на кладбище и пустили ему пулю в живот. Но так как он не спешил умирать, палачи, распивавшие водку неподалеку оттуда, вернулись к нему. Сначала они засунули горлышко в рот умирающему, потом расколотили о его голову пустую литровую бутыль.
Мое сердце разбито, признался Бернанос чуть позже. Это все, что можно было у меня разбить.
Как выдержать? Как выжить? — спрашивала себя Монсе в большом холодном доме Бургосов.
Ибо чувствовала себя Монсе, надо признаться, неважно.
Она не могла выбросить из головы воспоминание о первой встрече с доном Хайме (и его фразочке), которое было, мягко говоря, не самым радужным.
Сам же дон Хайме был с ней обходителен и любезен, но отвечал односложно в тех редких случаях, когда она к нему обращалась, подчеркивая разделявшую их дистанцию, которую он держал со всеми ближними и дальними, равно как и дистанцию, которую держал с самим собой. (Только много позже она поняла, что только природная деликатность не давала дону Хайме выразить симпатию, которую он к ней испытывал: он вообще не позволял себе выказывать близким свои добрые чувства и достойные любви качества.)
Перед ним она была дура дурой.
- Предыдущая
- 27/43
- Следующая