Выбери любимый жанр

Приключения женственности - Новикова Ольга Ильинична - Страница 31


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта:

31

— Она просто вся жизнь. Как только я увидел ее в ГИТИСе, а ей было восемнадцать лет, то сразу к ней обратился. — Первой «гранью» Эрастовой души оказалась Шарлотта. — Она была в каком-то очень легком ситцевом платьишке, с косичками, удивительно непохожа на тех девочек, которые тогда учились — ничего наносного от артистки, поверхностного, не пыталась быть красивой, сексуальной, все ее существование было как бы наоборот. Мы начали дружить, смотрели по триста пятьдесят спектаклей, концертов, фильмов в год, бывало и по три в день, умели зайцами проходить через контроль. Это был беспредел. Она приехала из Сибири, с Востока, я — с Запада. Мы были как бы два противоположных полюса, произошло взаимопроникновение двух сторон света, в этом причина нашего соединения. И наши дети — наши спектакли.

Пафос, небольшая доля выспренности, более уместные где-нибудь на трибуне, перед микрофоном или телекамерой, давались Эрасту без труда.

(«Говорит как раз то, что нужно, — прокомментирует потом Ава, слушая пленку. — Есть и конкретика, и искренность, и обобщение… Все, конечно, по минимуму, но в книге — как отыгрыш, отклик на показания самих актеров — пригодится. Внимательно читал, и кое-что его задело. Больше всех, конечно, Федра».)

— Это наш театральный интеллект. Она очень чуткий, очень добрый, очень нежный человек…

(«А Валентина кто бездарностью обзывал? Не в сердцах, под диктофон. Неспроста такое предисловие. Щедрыми авансами матерые люди не разбрасываются. Серьезное „но“, ими оплаченное, обязательно последует… Драматизм отношений — ничего лучше для книги и не придумаешь».)

— …но у нее есть имидж, и она его очень охраняет. Ограниченному количеству людей разрешает войти в ландшафт своей души. И в наших разговорах о Раневской, о Чехове она это себе позволяла, и мне было очень интересно. Она служит в театре, а там без кокона нельзя, ведь ее театр политизированный, он весь строился на противоборстве с властью. Это был как бы узаконенный левый театр, как бы ручеек свободы. Но он моментально кончился — там, где нет искусства, а есть борьба с властью или, что еще хуже, управление искусством, — там все плохо кончается…

(«Да если б только там! И умирают театры на миру, и смерть их совсем не красна…»)

— Стелла это прекрасно понимает, она никогда не играла в политические игры, для нее искусство и творчество самоцельны. Поэтому она всегда жила в раздвоении, я это понимал и никогда не обижался.

(«Просто так слово „обида“ не упоминают. Когда говорят „я не хотел вас обидеть“ — хотят, „не обижаюсь“ — обижаются».)

Последним был эстрадник, который, видимо, сказал не совсем то и совсем не так, как хотел бы Эраст.

— Он сам — это целый театр, где он и артист, и режиссер. Я всегда поражаюсь, когда смотрю то, что он делает без меня — я безошибочно вижу, где тот толчок, который я как бы в нем предусмотрел, который он потом превращает в свое достоинство. Своей игрой он умеет как бы все ткани разъять и посмотреть, что там внутри, а потом знает, как эту рану очистить и больную ткань превратить в здоровую. Трудно самому быть и космодромом, и обслуживающим персоналом, и топливом, ведь ошибиться нельзя — произойдет самовозгорание, организм разрушится. Сейчас ему нужно придумать какую-то совершенно новую структуру, нужен человек, который бы его почувствовал и очень бы полюбил. Мне всегда был интересен процесс общения с ним, процесс постижения его как человека. Но он очень увлекается политикой, а я к этому безразличен. Я занимаюсь искусством, и мне интересно прежде всего искусство. Для него же социальное всегда имело значение. Это обман! Хорошо бы он это понял, потому что сдвинуть его с социального пьедестала было не очень просто, ведь это сулит успех у определенной публики, успех легкий. Когда кончилась советская власть, он начал поддерживать новую власть, а это обязывает их успехи и провалы воспринимать как свои.

(«Правильно ущучил эстрадника. Не собирается тот отвечать вместе с властью за содеянное, хочет только плату за поддержку этой власти получать…»)

— Все актеры — любимые дети.

(«Когда Юнг не уличил даже, а только обратил внимание на свойство Фрейда снижать все окружение до уровня сыновей и дочерей — учитель в ответ прекратил с ним переписку».)

— С потерей ощущения первородности исчезает искусство. Мне нужны свобода, раскрытие, развоплощение душ, обнажение, взаимопроникновение, сближение их друг с другом. Сюжет, характеры, предлагаемые обстоятельства как бы не имеют никакого значения, это почва, от которой нужно оттолкнуться, чтобы прыгнуть ввысь, в небо.

(«А эта мысль только кажется отважной. На самом деле тяжелее лететь вместе с тем, что вложил в пьесу автор и что могут добавить актеры. Эраст уже поднялся над средним уровнем — благодаря правильному выбору текстов и исполнителей, а теперь и гласно, и втихую выбрасывает накопленное, как балласт, по кусочкам. Очень опасно. А как красиво звучит — „ввысь, в небо…“»).

— Это состояние влюбленности, единственное состояние, другого я не знаю. Если его нет, не может быть никакой работы, организм человеческий закрепощен, образуется кокон, через который нельзя пробиться. Мы встречаемся с артистами, потому что любим друг друга. Если любовь интенсивна, то есть неудержимое желание прийти «на свидание».

(«Вместо разных долей жизни: приватной, профессиональной, общественной — мешанина, в которой трудно сохранить себя, ведь любая неудача ведет тогда к потере всего, всей жизни…»)

— А если в процессе репетиций не возникает того человеческого единения, роста и обновления душ, спектакль будет мертвым. Сам процесс развития личности артиста для меня важнее того, что и даже как он играет. И тогда нет вопросов карьеры, успеха-неуспеха ролей, а есть как бы один полет.

(«Этих вопросов не должно возникать только у тех, кто вокруг — актеров, художников, авторов… и соавторов, то есть и у вас, Тарас? — потому что они должны все отдать для полета режиссера».)

Когда Эраст произнес явно не спонтанное резюме «актеры — сукины дети, но дети» и встал со стула, что в два часа ночи значило одно — аудиенция окончена, Тарас нерасчетливо, не для книги, спросил:

— А Ленский?

— Что Ленский… Бедняга…

Эраст помрачнел, мускулы, поддерживавшие уголки губ, веки, подбородок во вздернутом, моложавом состоянии, разом расслабились, лицо одрябло, как будто разделось, освободилось от дневной, казовой маски, и в больших карих глазах, опушенных густыми ресницами, открылась неприглядная глубина, подсвеченная скорбью. Не той скорбью, которая возникает как реакция на чью-то гибель, на потерю и со временем слабеет, уходит, а остающейся навсегда после того, как чужая и собственная смерть, малодушно выставляемая большинством за границу их жизни — мертвым не больно, чем позже, тем лучше, после нас хоть потоп, — отважно включается в каждодневную, реальную жизнь, и это осознание не сковывает, а направляет мысли и действия, помогая понять их нужность и ценность.

— Пошли, помянем грешную душу. — Хозяин обнял Тараса за плечи и повлек на кухню. — Кроме нас — некому. Не дружкам же его однодневным, то есть одноночным… — Эраст даже не улыбнулся своему нечаянному каламбуру. — Кто-то из них и погубил его. Меня к следователю вытащили, про каких-то иностранцев выспрашивали, как будто наш Валюта — берия какая-нибудь, агент мирового империализма. Мизансцена такая: потный мужичок бегает по кабинету и извиняется, что такую знаменитость пришлось побеспокоить, а рыженькая дамочка с узкими бедрами, плоская, как мальчик, села напротив и грамотно так начала спрашивать одно, имея в виду совсем другое…

Если рыженькая — это Юля, то понятно, почему меня не допрашивают, кольнуло Тараса. На секунду он обрадовался наличию такой надежной зашиты, но тут же, не желая обременять себя лишней благодарностью, решил, что его не тронули только благодаря секретности, которую он навязал Валентину и соблюдал сам. Подтверждалось Авино наблюдение: люди нелюбопытны, если человек сам не проболтается — его тайну не узнает никто, особенно самые близкие. Многое можно себе позволять… И в то же время он с ужасом осознал, что ему самому так никогда и не испытать той полноты, которая дается словами «я убил» или «я не убивал»…

31
Мир литературы

Жанры

Фантастика и фэнтези

Детективы и триллеры

Проза

Любовные романы

Приключения

Детские

Поэзия и драматургия

Старинная литература

Научно-образовательная

Компьютеры и интернет

Справочная литература

Документальная литература

Религия и духовность

Юмор

Дом и семья

Деловая литература

Жанр не определен

Техника

Прочее

Драматургия

Фольклор

Военное дело