Кольцо богини - Борисова Виктория Александровна - Страница 49
- Предыдущая
- 49/62
- Следующая
Слабый, хриплый и надтреснутый голос гулко звучит в просторном заледеневшем «театральном зале» — бывшем Успенском соборе, кое-как приспособленном под больницу. Тифозная эпидемия застала Соловки врасплох — нет ни врачей, ни лекарств, да и кто будет лечить заключенных? Заболевших тащат сюда, и так лежат они на полу — кто выживет, кто нет. Раз в день приходят санитары — тоже из заключенных, священник из Суздаля отец Иоанн и бывший, ксендз поляк Ольшевский. Удивительно даже, что здесь они сумели побороть свои разногласия, чего так и не смогли сделать представители конфессий за полторы тысячи лет… А теперь святые отцы дружно носят воду и раздают пайковый хлеб и баланду — если кто еще может есть, конечно, кто способен наклонить железную миску и втянуть через край немного мутной, чуть тепловатой, противно пахнущей жижи и медленно, по крошкам прожевать кусочек вязкого тяжелого хлеба, который ни за что не стали бы есть на воле…
И сделать маленький шажок от смертного предела — обратно в жизнь.
Поет Иван Добров, бывший рабочий Путиловского завода, посаженный за «сокрытие соцпроисхождения». Жил себе Ваня не тужил, гордо писал в анкетах «рабочий», честно считал себя пролетарием. Но приехал к нему кум из деревни, посидели за столом, выпили мутной самогонки, и рассказал кум, понурив голову, что Ванин папаша Демьян Матвеевич оказался злостным кулаком (корову да лошадь имел), а потому и сослан со всем семейством в отдаленные районы Сибири. Ваня во хмелю ругался крепко, даже порывался ехать в деревню и разбираться, а когда проснулся с гудящей головой — за ним уже пришли. Сосед Шендяпин донес — и тут же занял его комнату. Теснота, что поделаешь, сами впятером на шестнадцати аршинах, а тут еще гражданка Шендяпина снова в интересном положении… Но преступление было налицо — скрывал ведь! Маскировался! — и поехал Ваня на Соловки. И теперь, умирая на холодном полу, он с сумасшедшим упорством поет и поет одну и ту же песню. Среди стонов умирающих, молитв и проклятий пение кажется особенно диким и страшным.
— Да заткнись ты, падло, без тебя тошно! — рявкает на весь зал чей-то грубый голос.
Ваня замолкает на минуту, потом снова заводит свой тягучий, нескончаемый мотив:
Да уж… Александр весь передернулся, вспомнив их не такое уж долгое плавание. В трюм пароходика, названного по имени видного деятеля ОГПУ, впихнули заключенных под завязку, так что ни вздохнуть, ни шевельнуться. Трое задохнулись, так и не увидев белоснежного монастыря в бурых стенах. А может, им повезло больше других? По крайности, им не привелось увидеть бывшего ротмистра Копейко, встречавшего этап на пристани со словами «здесь вам власть не со-овецкая, здесь власть со-ло-вец-кая!», не пришлось испытать всех тягот и унижений, выпавших на долю своих товарищей по несчастью, которые добрались до скорбного острова живыми…
Поначалу ему повезло — в колонии как раз начала работать раскопочная комиссия. Александр даже духом воспрянул немного, когда бывший бухгалтер Иванов по прозвищу «антирелигиозная бацилла», посаженный за растрату, произносил с пафосом, поднимая вверх указательный палец: «Мы должны знать свое прошлое!» И непрошеная надежда трепыхалась в груди — может, еще и ничего? Поживем еще, поработаем — вот здесь, на святых местах?
Оказалось, радоваться было рано. Иванов сначала взволновал лагерное начальство предположениями о том, что где-то здесь должны быть закопаны монахами многие клады. Несколько месяцев копали, но так ничего и не нашли. Потом, чтобы как-то вывернуться из щекотливого положения, оправдаться перед чекистами за потраченное время и обманутые надежды, Иванов выдвинул новую идею: все подземные помещения — складские, хозяйственные, да и кельи даже — на самом деле были когда-то страшными пыточными камерами. Деталей никаких, конечно, не нашлось, но Иванов упорно продолжал твердить свое. Не сохранилось, мол, просто! Времени много прошло… Наконец, отыскался в подвале ржавый крюк — несомненно, здесь была дыба! Александр еще пытался объяснить, что на крюке этом, скорее всего, подвешивали мясные туши, и вбит он не позже второй половины девятнадцатого века, к тому же — слишком низко для дыбы, но его слушать никто не стал.
«Открытия» эти очень пришлись по вкусу чекистскому начальству и были отпечатаны в соловецкой типографии — да так и пошла гулять очередная ложь, задымившая историческую правду.
А сам он угодил на «общие работы» — раскорчевку леса. Дорого обошлось непрошеное правдолюбие, но ведь и такой «антирелигиозной бациллой» стать — с души воротит… Умом Александр прекрасно понимал, что этот путь — лучший, чтобы сохранить жизнь и выйти на волю человеком, а не трясущимся инвалидом, но все равно — не мог.
А потом пришел тиф. Каждый день косил он арестантов, бывало, что и целые бараки не могли по утрам выйти на работу. Заболевших стаскивают сюда, и здесь, в бывшем храме, где до сих пор со стен взирают изуродованные, изрезанные и оскверненные лики святых (под изображением Девы Марии кто-то огромными буквами нацарапал «б…», а святому Николаю Угоднику лагерные шутники пририсовали огромный нос и длинные уши), каждый оказывается поручен своей судьбе. Выжил — так выжил, а нет — так нет.
Он лежал на полу в заледеневшем «театральном зале» и смотрел на потолок, покрытый изморозью. Всего две недели назад здесь шел концерт лагерной самодеятельности, изломанные фигуры в платьях, перешитых из церковных риз, кружились в модном фокстроте, символизируя загнивающий Запад, а на заднем плане сверкала свежей масляной краской победная красная кузница — молодая Советская республика! Обрывки декораций виднеются и сейчас…
Сеня Шумский — разбитной и шустрый мальчишка, бывший беспризорник, выросший на улице — истое дитя гражданской войны, не углядела мофективная секция! — со своей неизменной лукавой улыбкой пел куплеты с эстрады:
А дальше шло и вовсе крамольное:
И — взрывался зал аплодисментами! Убеленные сединами университетские профессора и молодые урки, офицеры-белогвардейцы и даже священники хлопали и хохотали — вас бы сюда!
Да что там заключенные! Сам чекист Усов в длиннополой шинели хмурился, конечно, но не обрывал дерзкого насмешника.
Давно ли это было? А сейчас даже стрелки-вохровцы боятся заходить сюда — тиф, тиф! Маленькая вошь не боится маузера, ее не отправишь в карцер «на жердочки» (это когда протягивают тонкие палочки от стены до стены и велят заключенным на них сидеть, а если кто упадет — бьют), и даже страшная Секирная гора ей не страшна. Каждый день санитары из заключенных выносят трупы в церковный притвор и ставят стоймя — так они места меньше занимают.
Сеня Шумский умер третьего дня, и его окоченевшее тело уже вынесли. Ксендз Ольшевский шепотом прочитал над ним молитву и перекрестил зачем-то по-католически — не тремя пальцами, а всей кистью. Вряд ли Сеня при жизни был католиком, но остается только надеяться, что Бог милосерднее людей и упокоит его не столь уж чистую душу в месте лучшем, чем это.
Рядом хрипит Сидор Колесников. Всего несколько дней назад это был огромный, сильный, красномордый мужчинище, а теперь превратился в такого же доходягу. Сидел он по легкой «уголовной» статье за пьяную драку в кабаке, хвастал, что убил по пьянке любовницу, да не дознались про это, потому выдвинулся в «самоохрану заключенных» — толстой палкой-«дрыном» каждое утро выгонял из бараков на работу измученных доходяг — и пайку получал по первой категории, и зачеты ему шли исправно… Он вот-вот уже должен был освободиться, ждал только, чтобы лед вскрылся и восстановилась связь с материком, но тиф не пощадил его. Тело еще цепляется за жизнь, но на лицо уже легла скорбная смертная маска, глаза запали в глазницах, и головные вши расползаются прочь, словно крысы, покидающие тонущий корабль.
- Предыдущая
- 49/62
- Следующая