Петлистые времена
(Повести. Рассказы) - Лукина Любовь Александровна - Страница 68
- Предыдущая
- 68/97
- Следующая
— Серьезно? — Чуский встревожился и, забыв про иву, принялся ощупывать свое лицо. Подержался за один нос, за другой. — Почему же два? возразил он. — Один.
— Это на ощупь! — проскрежетал Перстков. — На ощупь-то и я тоже прилично выгляжу!..
Актер поглядел на него и вздрогнул — видно, очень уж нехороша была внешность поэта.
— Да, братец, — с подкупающей прямотой согласился он.
— Морда у тебя, конечно… Особенно поначалу… Но знаешь, — поколебавшись, добавил Григорий, — мне вот уже кажется, что ты всегда такой был…
Перстков отшатнулся, но тут в соседнем домике, который, честно говоря, и на домик-то не походил, забулькал электроорган и кто-то задушевно, по складам запел:
— Это у Федора! — вскричал Чуский.
Актер и поэт ворвались в жилище художника. Оно было пусто и почти не искажено. Неубранная постель, скомканные простыни из гипса, в подушке глубокий подробный оттиск круглой сидоровской физиономии с открытыми глазами.
На перекошенном столе стояла прозрачная запаянная банка, в которой неприятно шевелились какие-то фосфоресцирующие клешни.
— … Как пре-кра-аа-сен этот ми-ир, па-сма-три-и… — глумилась банка. Судя по всему, это и был транзистор.
— Передачи… — со слезами на глазах шепнул Перстков. — Передачу продолжаются… Значит, в городе все по-прежнему…
— Им кассеты крутятся, а операторы поразбежались, — негромко добавил Григорий.
— Мы передавали эстрадные песни, — сообщила банка голосом Вали Потапова, диктора местного радио, и замолчала. Опять, видно, что-то там внутри расконтачилось…
Николай зачем-то перевернул лежащий на столе кусок картона.
На картоне был изображен человек с двумя профилями.
— Это он меня вчера, — пояснил Григорий, увидев рисунок.
— И портрет тоже… — с тоской проговорил Николай.
— А что портрет? — не понял Чуский.
— Портрет, говорю, тоже изменился…
Актер отобрал у поэта картон, всмотрелся.
— Да нет, — с досадой бросил он. — Портрет как раз не изменился.
— Он что, и раньше такой был?
Они уставились друг на друга. Затем Чуский стремительно шагнул к задрапированной картине в углу и сорвал простынку.
У Персткова вырвался нечленораздельный вскрик. На холсте над распластанным коттеджем № 8 розовел скворечник, похожий на витую раковину.
И Николай вспомнил: на городской выставке молодых художников — вот где он видел уже и произрастающие в изобилии глаза, и развертки домов, и лиловые асимметричные лица на портретах… Мир изменился по Сидорову? Что за чушь!
— Не понимаю… — слабо проговорил Чуский. — Да что он, Господь Бог, черт его дери?..
— Записка, Гриша! — закричал Перстков. — Смотри, записка!
Они осторожно вытянули из-под банки с фосфоресцирующими клешнями белоснежный обрезок ватмана, на котором фломастером было начертано: «Гриша! Я на пленэре. Если проснешься и будешь меня искать, ищи за территорией».
Ниже привольно раскинулась иероглифически сложная подпись Федора Сидорова.
Штакетник выродился в плетень и оборвался в полутора метрах от воды. Поэт и актер спрыгнули на лиловый бережок и выбрались за территорию турбазы.
Взбежав на первый пригорок, Чуский оглянулся. Из обмелевшего пруда пыталась вылезти на песок маленькая трехголовая рептилия.
— Ну конечно, Федька, с-сукин сын! — взревел актер, выбросив массивную длань в сторону озера. — Авангардист доморощенный!. Его манера… — Он еще раз посмотрел на беспомощно барахтающуюся рептилию и ворчливо заметил: — А ящерицу он у Босха спер…
Честно говоря, Персткова ни в малейшей степени не занимало, кто там что у кого спер — Сидоров у какого-то Босха или Босх у Сидорова. Несомненно, они приближались к эпицентру. Окрестность обновлялась с каждым шагом, пейзажи так и листались. Вскоре путники почувствовали головокружение, вынуждены были замедлил, шаг, а затем и вовсе остановиться.
— Может, вернемся? — сипло спросил Николай. — Заблудимся ведь…
— Я тебе вернусь! — пригрозил Чуский, темнея на глазах. — Ты у меня заблудишься! Ну-ка!..
И они пошли напролом. Мир словно взбурлил: линии прыгали, краски вспыхивали и меркли, предметы гримасничали. Перстков не выдержал и зажмурился. Шагов пять Григорий тащил его за руку, потом бросил. Николай открыл глаза. Пейзаж был устойчив. Они находились в эпицентре.
Посреди идиллической, в меру искаженной полянки за мольбертом стоял вполне узнаваемый Федор Сидоров. Хищное пронзительное око художника стремилось то к изображаемому объекту, то к холсту, увлекая за собой скулу и надбровье. Другое — голубенькое, наивное — было едва намечено и как бы необязательно.
Поражала также рука, держащая кисть, — сухая, мощная, похожая на крепкий старый корень.
В остальном же Федор почти не изменился, разве что полнота его слегка увеличилась, а рост слегка уменьшился. Пожалуй, это было эффектно: нечто мягкое, округлое, из чего грубо и властно проросли Рука и Глаз.
Сидоров вдохновенно переносил на холст часть тропинки, скрупулезно заменяя камушки глазами и не замечая даже, что в траве и впрямь рассыпаны не камушки, а глаза и что сам он, наверное, впервые в жизни не творит, но рабски копирует натуру.
Актер и поэт подошли, храня угрожающее молчание. Федор — весь в работе — рассеянно глянул на них.
— Привет, мужики! Меня ищете?
— Тебя! — многообещающе пробасил Григорий.
Художник удивился, опустил кисть и уставился на соседей по турбазе. Пауза тянулась и тянулась. Линзообразно поблескивающее синее око Федора отражало то сдвоенный профиль Чуского, то зоб Персткова.
— Мужики! — обретя дар речи, проговорил художник. — Что это с вами?
— Он спрашивает! — загремел Григорий, но Федор уже ничего не слышал. Незначительный левый глаз его увеличился до размеров правого. Художник завороженно оглядывался: розовый березняк, тысячеокий, словно Аргус, кустарник, черное небо над светлым прудом…
— Не прикидывайся! — закричал Перстков. — Твоя работа, твоя!
Рука с кисточкой, взмыв на уровень синего ока, заслонила сначала верхнюю часть лица Персткова, затем нижнюю.
— Ай, как найдено!.. — еле слышно выдохнул художник. — Характер-то как схвачен, а?.. Гриша, ты не поверишь, но я его видел именно так!
— Так?! — страшно вскрикнул Перстков, тыча себя пальцем в кадык. Вот так, да?!
Он угодил в яремную ямку и закашлялся.
Григорий, не тратя больше слов, двинулся на Федора и тонкое чутье художника подсказало тому, что сейчас его будут бить.
— Мужики, вы сошли с ума! — вскричал он, прячась за мольберт. — Вы что же, думаете, что это я? Что мне такое под силу?
Григорий остановился. Стало слышно, как Перстков сипит: «… плевать мне, как ты там меня видел!.. Мне главное, чтобы другие меня так не видели!..»
Григорий задумался. Они стояли на поляне, подобной огромному солнечному зайчику, над ними прозрачно зеленел зенит, а с тропинки на них с интересом смотрел праздно лежащий глаз, из-за обилия ресниц похожий на ежика.
Так что был резон в словах Сидорова, был.
— Хотя… — ошеломленно сказал художник. — Почему, собственно, не под силу?
— Ты что сделал с миром, шизофреник? — просипел Перстков, держась за горло.
Синее око Федора мистически вспыхнуло.
— Мужики, — сказал он. — Есть гипотеза.
И далее — с трепетом:
— Что, если видение мира — условность? А, мужики? Простая условность! Принято видеть мир таким и только таким. Принято, понимаете? Но художник… Художник все видит по-своему! И он влияет на людское восприятие своими картинами. Мало-помалу, капля по капле…
Праздно лежащий посреди тропинки глаз давно уже усиленно подмигивал. Чускому и Персткову: слушайте, мол, слушайте — мудрые вещи мужик говорит.
- Предыдущая
- 68/97
- Следующая