Трилогия о Мирьям
(Маленькие люди. Колодезное зеркало. Старые дети) - Бээкман Эмэ Артуровна - Страница 74
- Предыдущая
- 74/155
- Следующая
Известняковые кладки, гранитные парапеты, стены, деревянные и оштукатуренные, подлески и набережные— слишком много слышали они пальбы, слишком часто служили предметами, на которых задерживались последние людские взгляды.
— С твоим культом родственников можно сойти с ума! — сказал в сердцах Кристьян, когда я отправилась в дорогу, чтобы навестить брата. — Родственники эти, которых ты так лелеешь, однажды выкинут с тобой штуку, — заявил он.
Когда Кристьян беспокоится обо мне, он, бывает, говорит грубости. Пускай. По этому поводу сердиться не приходится.
Ольшаник редеет, впереди простирается освещенное солнцем поле в сугробах — оно словно бы оттесняет забитый валежником кустарник от горделивых сосен.
Задерживаюсь на краю поля, боясь выйти из синей холодной тени на свет огромной природной сцены. С сомнением вглядываюсь в просеку, которая должна вести к дому лесника.
Все же следовало остаться в батрацкой хибаре, усесться там на скамейку и вести с братом беседу.
Что я скажу Ватикеру? Что произнести, когда переступлю порог?
В памяти всплыл тот особо действенный вариант, который я готовила, когда садилась на Балтийском вокзале в поезд, направлявшийся в Нарву, где меня должны были обменять на белых офицеров. Смешно, это же было двадцать лет тому назад! И темперамент был другой, и ярость моложе. Слова, которые я в тот раз приготовила для встречи с Ватикером, звучали оглушительно, будто разрывались бомбы: предатель трудового народа, прислужник белых кровопийц, презренный шпик, иуда. Ярость перебродила, и поубавился накал возмездия.
Но как сделать, чтобы он почувствовал боль?
Может, лучше повернуть назад?
Низкое медное солнце подобно маятнику, через все поле, казалось, надвигается на меня. Спасения нет! Раскаленный кругляш ударяется ребром в мою грудь, отступать некуда, сзади ольшаник.
И опять разгон — маятник придвигается, обжигает.
Ага, бездыханная кубышка, замотанная в платок, с ружьем за плечами, ага — вот и вбили тебя в снег, там, где проходит граница между светом и тенью.
Движется навстречу желтое солнце, катится упрямый огненный кругляш — неужели тот золотой червонец с царским ликом на лицевой стороне стал таким большущим?
В тот день, когда меня увозили на обмен, моросил дождь, перрон отблескивал, и золотому червонцу было хорошо катиться. Мне удалось как-то ловко швырнуть его из-за решетки, и сверкавший кругляшок покатился по дощатой платформе с таким чудесным дребезжаньем.
Мне был все же оказан почет — у других политических таких провожающих не было. Под черным зонтом и в пальто с бархатным воротником маячил Ватикер, рядом с ним его тщедушная супруга, одетая в меха, она нетерпеливо переступала с ноги на ногу, ожидая паровозного гудка. Юули стояла отдельно, гораздо ближе к вагону. Но и она выражала нетерпение — делала под неслышимую музыку какие-то незнакомые, сверхмедленные па. Вперед-назад, вбок, вперед-назад. И каждый раз, приближаясь на расстояние слышимости, Юули бросала мне какую-нибудь странную, не связанную с предыдущей фразу:
— Откуда мне знать, в живых Кристьян или нет!
— За твоими вещами и домом я присмотрю!
— Доктор думает, что Рууди простыл!
— Дура я, не принесла тебе вина на дорогу.
— Часовые — такие милые и вежливые парни!
— Туфли-то у тебя хоть выдержат дорогу?
Будто я каторжанка из романа, которая в мороз и стужу должна пешком вышагивать долгие версты. Обо мне и моих товарищах позаботилось милостивое эстонское правительство — посреди теплушки железная печь, в углу параша, считай, что роскошь первого класса.
Увидела Ватикера, явно что-то задумавшего. Он оставил свою супружницу в мехах мокнуть на дожде, а сам, прикрываясь черным зонтом, двинулся к нашему вагону.
— Анна, — сказал он, — мы же все-таки земляки…
Скорее увидела, чем услышала эти выдавленные толстыми губами слова, какие-то вязкие, липучие.
Тут, кстати, раздался паровозный гудок, Ватикера оттолкнули, но он самоотверженно продирался все ближе. Я протянула руку, чтобы попрощаться с Юули, и ощутила на ладони что-то холодное.
Золотой червонец.
Юули открыла рот и настолько подняла брови, что ее шелковая шляпа, казалось, сдвигается на затылок. На запястье вытянутой руки у нее болталась толстая золотая цепь. Только абсолютно уверенные в своей свободе люди осмеливаются носить подобные символы оков, подобно тому как «змеиные» украшения любы тем, кто никогда не соприкасается наяву с гадюками.
Спотыкаясь, двигалась Юули вслед за дергающимся поездом. Клубы белого дыма застилали ватой глаза, и желтая монета на мгновение напомнила о себе. Потом на платформе стало светлее, и тут я швырнула ее — хотя решетка и не позволяла размахнуться, все же получилось ловко. Золотой покатился по набухшей на осеннем дожде платформе. Желтое колесико бежало почти напрямую, и люди растерянно уступали ему дорогу.
Ватикер и Юули, конечно, видели все это. Прижавшись лицом к решетке, я уловила, как монета подкатилась к ногам какой-то старушки, обутой в ботинки. Она держала за руку мальчонку и шла за поездом. Ребенок схватил золотой, протянул его плачущей старушке, начал тормошить ее, пока она не сообразила, что к чему. Старушка застыла с раскрытым ртом, смахнула слезы и с благодарной смиренностью улыбнулась в пространство.
Налетели новые клубы дыма, пахнувшие в лицо едким жаром, глаза слезились.
«Ну и что? Может, повернешь назад?» — насмешливо спрашивает какой-то внутренний голос. Я все еще стою на прежнем месте, будто столб на меже перед полем и лесом.
Если бы знать мне хоть какой-нибудь прием, чтобы загнать Ватикера в угол и заставить дрожать от страха!
Но что может закутанная в платок и медленно раздумывающая женщина, у которой за плечами по случайности болтается старое двуствольное ружье!
Как-то жалко ступить на поле и нарушить своими неуклюжими валенками искристую снежную гладь. Летом, наверное, здесь, на вырубке, пахнет смолой и зреет под пышущим маревом земляника.
О-о, тут действительно тихое место, если из лесу осмеливается выйти лисица! Бесподобная гибкость у этой рыжей курятницы! Глазу открывается торжественная гармония девственного леса, в ту минуту я не вижу за спиной жалкого ольшаника, за которым вьется будничная, в навозных катышках, дорога.
Хищница бежит легко и красиво. Уже дотрусила до середины поля. Остановилась, подняв лапку. Морда вытянута вперед — или учуяла человека? Теперь повернула к ольшанику, осторожно крадется несколько метров вперед. Застывает. И тут же, будто выпущенная пружиной, взлетает вверх. Молниеносно опускается, поднимая снежную пыль. Разрывает под собой снег. Какой странный танец! Уткнулась мордой в разрытый сугроб. Может, и среди лис встречаются помешанные?
Но нет, обычный старый хищник спокойно возвращается с полевой мышью в зубах.
И почему только бытует убеждение, что лисы воруют лишь кур?
На меня находит смех. Когда-то на Ватикера власти возлагали большие надежды, а он выследил всего несколько подобных мне рядовых товарищей и не прослыл в веках.
Вперед! Волокусь по снегу большущими валенками — по соседству с лисьим поживным угодьем остаются две глубокие борозды.
Кое-где под вековыми соснами земля совсем голая, под снежной коркой, на просеке, хорошо видны санные следы, а за поворотом, отсюда так близко, — дом лесника.
«О, — говорил мне Михкель Мююр. — Каарел, он все норовил других перещеголять. Все твердил; я на государственной службе — потому-то он и пристроил к дому стеклянную будку. А так посмотреть, дом как дом — как все наши здешние хибары, краски и в глаза не видел, на крыше — дранка, под одной же крышей — хлев, все от дедов-прадедов завещано. А вот будку стеклянную, надо же, пристроил».
Жердевый забор, лозовыми скрутками прикреплены к столбу ворота — распахиваю их на вышарпанный двор. Медли не медли, а застекленный тамбур, о котором говорил Михкель, невольно приближается. Из проталинки в заиндевевшем окне меня без стеснения оглядывает старуха. Отворять дверь она не спешит, ждет, пока чужой человек войдет в кухню, сама все у окна.
- Предыдущая
- 74/155
- Следующая