Киевские ночи
(Роман, повести, рассказы) - Журахович Семен Михайлович - Страница 91
- Предыдущая
- 91/132
- Следующая
Оле скоро восемнадцать. Осенью она пошла работать на чулочную фабрику. Но, по мнению Марата, пролетарская среда еще никак не повлияла на ее анархический характер. Петь да хихикать — только на это сестренка и способна. И все же она может ему помочь.
— Скажи, Оля, разве на фабрике плохо? Коллектив…
— Почему плохо? — Оля блеснула низкой белых зубов. — Девчата…
— И пригожие хлопцы, — подмигнул отец.
— Э, сколько их там, — зазвенела смехом. — Бабье царство.
— Я тебя серьезно спрашиваю, — насупился Марат.
— А я тебе серьезно отвечаю. У нас весело. Знаешь, Марийка замуж выходит. Он — механик…
— Меня это не интересует. В политкружок записалась?
— Записалась, хожу. А в комсомол, говорят, еще не доросла. — Оля постучала себя пальцем по лбу. — Ветер в голове.
И захохотала.
Лицо Марата потемнело.
Теперь уже и отец рассердился.
— Чего гогочешь? Люди за комсомол жизнь отдавали.
— Когда-нибудь и я поумнею…
— Хоть бы дождаться, — сказала мать и погрозила пальцем. — А с Марийки примера не бери…
Оля закружилась на месте. Потом вспомнила про сорочку.
— Видишь! Воротник уже промережила. Еще грудь и рукава. Пока жениха нет, тебе, чертяка, вышиваю… Я ведь тебя, Маратик, люблю. У-у, злюка!..
Она обняла его и ластилась, как маленькая. Марат чувствовал, как давно забытое тепло разливается в груди. Чмокнуть бы сестренку в румяную щеку, подергать за косу.
— Ну, хватит! — отстранил Олю.
— У-у, сердитка…
А отец тоже расчувствовался, снял со стены ненавистную Марату мещанскую гитару, и вот они уже поют вместе с Олей. А мать доливает Марату взвару, и морщинки на ее лице — как лучики.
Марат слушал с деланным равнодушием. Снова у него потеплело в груди, но он сказал себе: «Вот так люди становятся мягкотелыми».
И надо ж было, чтоб именно в эту минуту (семейная идиллия!) явился Толя Дробот. Марат даже зубы стиснул: «На черта я его звал».
— Стучу, никто не слышит… Здравствуйте!
Отец пожал Дроботу руку. Тот даже крякнул:
— О-о!..
— Извиняйте, рабочая рука, — улыбнулся отец.
— Садитесь, — пригласила Оля. — Вы любите петь?
А мать стала потчевать:
— Отведайте нашего взварчика.
— Нам некогда, мама! — Марат смущенно вскочил.
Но Дробот не торопился.
— От такого компота отказаться? Ты что…
Оля засмеялась. А мать сияла, глядя, как гость смакует взвар.
— Вы, товарищ Толя, тоже стальной боец? Или чуть помягче? — спросила Оля. Губы и глаза ее смеялись.
— Совсем мягкий. Как подушка из гусиного пуха.
— А стихи у вас разные. Есть и такие, — она подняла сжатый кулачок.
— Что ты понимаешь! — бросил Марат.
— Братик-Маратик, не кипи…
— А это хорошо, что такие? — спросил Толя.
Оля стала серьезной.
— Хорошо, — она смотрела ему в глаза.
— Идем, — снова вскочил Марат.
Дробот весело попрощался со всеми и неохотно вышел вслед за Маратом.
На улице он сказал:
— Ты дурак.
Марата передернуло.
— Почему?
— Почему — не знаю, но дурак…
Марат не ответил. Ждал еще каких-нибудь язвительных слов. Но Дробот заговорил грустным голосом:
— А хотел бы я, чтоб у меня были такие отец и мать. И такая сестра.
Марат растерянно пожал плечами» насупился:
— Это в тебе говорит бывший беспризорник.
— Возможно.
Марат уже готов был пуститься в жаркий спор. Но что-то подсказало ему: никакими словами он сейчас Толю не переубедит.
— Ты когда-нибудь грелся у асфальтового котла? — спросил Дробот. — Думаешь, это очень приятно? Тебя когда-нибудь заедали вши? А перепревшая рубашка расползалась у тебя на плечах? — Он исподлобья глянул на Марата. — Какого же черта мелешь всякую ерунду? Что тебе, дома плохо?
Марат молчал.
— Я пацаном на селе рос, — сказал Дробот. — Помню хату, садик. Отец и мать от тифа умерли. Кто-то отвез меня на станцию и оставил… Эх, Марат!
Марат шел молча. Его и самого растревожила сегодняшняя встреча с родителями и Олей. А тут Толя ковыряет. Но нет, он свое докажет, он переборет эту минутную слабость. Вкусный домашний взвар — это еще не все.
— С такой биографией, — Марат перевел разговор на другое, — ты безусловно можешь стать пролетарским поэтом. — Но тут же предостерег: —Только смотри, не впадай в интеллигентщину. С поэтами это случается…
«Пущено письмо из Полтавы, апреля двадцать пятого числа, году сами знаете какого.
Пишет вам родная дочка Наталка, что живет теперь далеко от своего дома и своего рода, и солнышко ей не светит и не греет. В первых строках моего письма крепко целую всех — родную мамусю, братика Степанка и вас, тато, не гневайтесь и простите меня, сильно перед вами виновата, как вспомню, так слезами зальюсь.
Работаю я, чтоб вы знали, в редакции, это там, где газету пишут. Работа не тяжелая — мою полы, прибираю, подметаю. И грею чай, кому захочется. Да еще хожу в типографию с пакетами и на почту. А живу в маленькой комнатке, где раньше жила какая-то тетка Паша, ее все добром поминают. Тут аж восемь комнат. За столом сидят корреспонденты и товарищ секретарь. Пишут сперва рукою, затем на маленькой машинке с буковками это писанье отстукивают. И уже потом в типографии на железной машине получается газета.
А отдельно сидит товарищ Редактор, Лавро Иванович, с бородою, и уже немолодые, такие, как вы, тато. У товарища Редактора на той неделе приключился страшный кашель с кровью, напугалась я до смерти. А ихняя жена, Варвара Демьяновна, сказала мне, что товарищ Редактор за советскую власть воевали и носят пулю в груди, и вынуть не можно, возле сердца, как гадюка, залегла.
Еще работает в редакции молодой Поэт, пишет стихи. И так у него складно строчка к строчке ложится, что даже дивно, потому как глянешь: такой, как все. Любит яблоки грызть и смеется, как хлопчик.
Видела я туманные картины в кинематографе. Не знаю, как и описать; может, расскажу когда-нибудь. Сидят люди в темной зале, а на полотне, ну живые-живехонькие, матросы бегут, стреляют и всякие буржуи перед ними трясутся. А еще товарищ Редактор сказал: вижу, у тебя ко всему интерес есть, вот тебе билет в театр. Пошла я на представление, называется «97». Ну и поплакала! Ну и посмеялась! Будто из нашего села все на театр взяли. Вспомнила я вас, тато, и деда с палочкой, и всех наших незаможников.
А еще крепче припомнила все наше, когда пришел товарищ Селькор. Ему отрезали в больнице руку, которую порубали куркули, чтоб не писал в газету. Такой молодой и уже калека, да видно, и смерти не боится, потому как за правду стоит. У меня аж сердце зашлось. Целую ночь не спала, доколе же такое на свете будет, что за правду убивают?
Чтоб вы знали, мама и тато, с того утра, как за мною гнался с топором Василев отец, классовый куркуль, жизнь моя сильно переменилась. Не убил куркульский топор, так, значит, судилось мне еще жить, и уже что будет, то будет. Побежала я к людям, а не в родную хату, потому знала, тато, что будете браниться, а я таки виновата. Не послушала вас, пошла замуж за Василя, еще в школе мы дружили, что голубки, а потом поклялись не разлучаться до смерти. Все говорил мне Василь: не надо нам отцова добра-богатства, подадимся в широкий свет, чтоб никто глаза не колол. Но в их змеином гнезде все это перевернулось. Василь боялся лютых своих отца-матери и широкого света тоже боялся, не знал, как быть.
Брала меня грусть-печаль на него глядя, а еще больше жаль было жизни нашей молодой, что и не расцвела, а уже стала вянуть.
Молчала и терпела, хотя было невмочь. Да что было делать? Не жаловалась никому, потому — стыдно, а когда мама приходили, я им наказывала, чтоб вам, тато, ничего не говорили. Как была у них наймичкой, так и осталась наймичкой. Как в песне поется: «Ой, матинка-зорька, как в наймичках горько…» И конца-края не видно было, до самой могилы запряглась. Свекруха и свекор волчьими глазами смотрят и шипят, что меня на их добро потянуло. Да чтоб оно в прорву провалилось, это ихнее добро, от него только слезы. Не знали вы и того, что на рождество я чуть пальцев не лишилась, с коровами и свиньями управляясь. Аж посинела вся, аж корчило меня. Вернулся Василь из Полтавы (они погнали его сало и колбасу продавать), вернулся, глядит на меня и плачет. А я ему говорю: давай убежим в широкий свет. А он мне говорит: свет для всех широкий, а для меня слишком узкий, в таком гнезде вылупился… Снова говорю ему: подадимся на Донбасс, там всех берут, или, может, шахты испугался? Да вижу, всего он боится, и уже наша молодая любовь истлела в пепел.
- Предыдущая
- 91/132
- Следующая