Таврические дни
(Повести и рассказы) - Дроздов Александр Михайлович - Страница 33
- Предыдущая
- 33/50
- Следующая
С Поворина тоже не было пути на Владикавказ, и начальник станции посадил машинистов на состав, везущий снаряды в Царицын. Над зеленой степью плавали орлы. Воздух был полон золотого зноя. К вечеру солнце страшно раздувалось: мясистое, оно садилось на степь и будто втекало, всасывалось в ее широкую плоть. Тотчас же в вагон врывалась туча черных жучков. Они кидались на все белое, лезли в рот и уши. Их можно было давить в горсти, а если человек ложился на лавку, то они лопались под ним, будто китайские бобы.
На вагонный столик, покрытый тучной пылью, машинисты положили кусок сала, обернутый в газету и накрест перевязанный бечевкой. Сало они купили в складчину на Сухаревке, у взъерошенного и надменного мужика, — для Шемши Андрея Платоныча, больного чахоткой.
Шемша часто уходил кашлять в тамбур. Он возвращался в полном счастье: ему казалось, что вместе с мокротой он выхаркивает из себя болезнь. Мужчина он был ладный, атлетического сложения.
Отхаркав мокроту, он начинал думать, что совсем здоров. В полную силу сердца он начинал любить плохой и пыльный вагон, в котором ехал, жучков, которые ему надоедали, душноватый, но живительный запах степи. Его два товарища представлялись ему самыми лучшими, самыми горячими и самыми нежными людьми из всех людей на свете.
Он говорил, положив на сало руку:
— Ну, железные дорожнички, точи ножи. Попробуем, каково оно на вкус, это московское сало.
Бобанов и Малай отвечали:
— Ешь, Андрей Платоныч. Нам чего-то не хочется. Да нам чего-то и похрапеть пора.
Зевали и потягивались.
Шемша молчал, опечаленный, потом говорил:
— Один-то я тоже не стану жрать. Погодим. Оставим на завтра. Завтра, машинисты, тоже долгий день.
Чем ближе к Царицыну, тем ночи душнее. Бобанов спал на верхней полке. Среди ночи он вдруг просыпался, сгребал с лица жучков. Высокое небо, зажженное звездами, медленно поворачивалось за окном. Невнятый свет ночи лежал на лавках.
Голод начинал терзать Бобанова.
«Да-с, машинисты, — думал он. — Вот оно как завертелось, механики. Не то времечко! Бывало, придешь-прибежишь из депо — руки и одежда воняют мазутом, глаза сухие от пара и ветра. Прибежишь-придешь домой — на огне шипит и хворкает сковородка, на столе тарелка цветастая с хлебом…»
Малай сегодня сидел на площадке, свесив ноги между буферами, глядел, как медленно под ногами бежит непрополотый песок, плевал себе на носки и жаловался:
— Было времечко хлебное, а теперь пустобрюхие годочки. Ты погляди, и слюна-то у меня от голоду песочная.
«Парень молодой, нестреляный, — думает Бобанов, мучаясь голодом, — что с него взять?»
Ближе к зорьке вагон ожгла пулеметная очередь. Где-то по соседству лопнуло стекло; зазвенели, падая на пол, осколки. Поезд прибавил ходу.
Проскочили!
Из вентилятора потянуло холодком. Вязкий, молочный свет начал вливаться в вагон.
Бобанов лежал, раздумывая: спит он или не спит, во сне у него болят бока или належал их наяву?
Осторожная рука тронула его за колено.
Малай.
Зеленое лицо в сумрачных тенях. Зрачки глаз расширены.
— Тебе чего?
— Тиш-ш ты… Папаша-то спит.
— Чего папаша?
— Шемша. Спит Шемша и слюну пустил. Спит.
— И ты спи.
— Слышь ты — взяли бы сальца чуток. Самую малость. Тебе б ломоток да мне б ломоток.
— Спятил?
— Тиш-ш ты… Одному-то мне боязно. Бобанов, а?
— Убью, — шепотом говорит Бобанов, — убью, тля, сволочь, вошь!
Малай закрывает глаза, стоит покачиваясь. Веки его желты и похожи на два листочка, побитых морозом.
Потом и плечи и голова его проваливаются вниз.
Бобанову слышно, как горестно он укладывается на лавке, разминает складки шинели.
Над степью женственно-нежно расцветает заря, в окне плывет июньская степь, и над ней орлы высматривают себе добычу на почин.
В Царицыне вокзал забит красноармейцами, на путях — составы с боевым снаряжением. В небе — неумолимое солнце. Асфальт на платформе раскис и дымится. Шпалы, залитые нефтью, вот-вот вспыхнут.
Машинисты пошли к комиссару вокзала и удивились тому, что больно молод парнишка, и говорить-то с таким как-то не с руки. Щеки у комиссара провалились, и было видно, что человек не евши.
Шемша велел товарищам сложить вещи у окна, ждать, пока комиссар освободится. В комендантской было полно народу, накурено, стоял ореж. Но скоро сделалось ясно, что весь этот гневный народ, покричав, повинуется комиссару и что комиссар если не ястреб, то ястребенок. От голода у Бобанова слегка кружилась голова, шум то глушил его, то вдруг звучал издалека, словно Бобанов окунался в воду.
Наконец Шемша оттеснил от комиссара людей, взял его ладонями за голову и повернул к себе.
— Слушай теперь только меня, петушок. Мы трое, машинисты, работали на Украине, а там взошел немец, и мы уехали в Москву. Из Москвы мы трое имеем направление на Владикавказскую дорогу. Слушай ты меня. Смотри документы. Я — машинист Шемша, а это Бобанов и Малай, помощники. Сделай милость, отправь нас на Владикавказскую.
Комиссар посмотрел документы, сосредоточился, спросил быстро:
— Коммунисты?
— Большевики, — сказал Шемша за всех троих.
— Партийные билеты есть?
— Безбилетные. Нам, милый молодой человек, в Царицыне делать нечего, нам нужно на Владикавказскую дорогу. Там очень мало машинистов, верных Ленину.
Комиссар свернул документы, протянул их Шемше.
— На Владикавказ дорога закрыта. Наши отступили от Великокняжеской. Но машинисты и здесь нужны. В ста шестидесяти пяти верстах, на станции Котельниково, большое депо. Машинистов не хватает. Зайдите к вечеру, дам направление.
На комиссара налетели люди. Шемша отошел к окну, и машинисты стали совещаться. Малай скривил пожелтевшее лицо, раздул ноздри. Он сказал, что нечего было тикать с Украины и слоняться по всей России с голодным брюхом.
Бобанов высказался за Котельниково.
Шемша закашлялся, хотел бежать на ветерок, но не смог — оперся ладонями о стену. Его могучие плечи по-стариковски одрябли. Кашель у него был затяжной, беспощадный. В груди свистело и шлепало.
Наконец он платочком зажал рот, воровато спрятал платочек в карман. Пальцы его окрасились в алый цвет.
Он повернул к товарищам лицо с просиявшими глазами. В его желтых ресницах, как роса в траве, стояли слезы.
— Вот я и здоров, железнодорожники, — сказал он с облегчением. — Я, машинисты, за Котельниково стою.
До вечера в поисках хлеба они слонялись по жаркому и плоскому Царицыну. И дома, и булыжники, и пестро одетые, грязные и отощалые люди были в испарине. Сухой ветер, пахнущий гнилым ометом, лениво шевелил песок на мостовых. Над пустынной Волгой висела горячая дымка. На базаре на ленточку керенок машинисты купили фунт твердого и колючего хлеба. Сев в тени, за ларьком, они разрезали его на три дольки, стали жевать медленно и с чувством.
Бобанов вынул из кармана сало, положил Шемше на колени.
— Поешь, папаша. Болезни твоей требуется питание.
— Ты поешь, поешь, — поддержал Малай, стараясь не глядеть на сало.
— Побережем это сало, — сказал Шемша, стуча по куску плоским ногтем. — Край здесь несытый, война. Пригодится это сало в самый черный, в самый последний день. Продукт надежный, не завоняет. Убери, Бобанов, в карман.
В Котельниково машинисты прибыли на зорьке. Где-то совсем близко постреливали. Фронт сюда не дошел, но были часты казачьи набеги, и тогда все мужское население станции по деповскому гудку валило в окопы, нарытые на северной стороне.
В первый же день машинистов посадили на паровозы, таскающие в Царицын санитарные и продовольственные летучки. Везли раненых. Умерших закапывали тут же, за вокзалом, на пустом огороде. Ставили на братской могиле столбики. К столбикам приколачивали дощечки, писали: такие-то — Семенов, Петров, Иванов — померли и оставляют вам завет, живые бойцы!
- Предыдущая
- 33/50
- Следующая