Слушай Луну - Морпурго Майкл - Страница 39
- Предыдущая
- 39/58
- Следующая
И преподобный Моррисон в проповеди отлично уловил общие настроения, когда в своей обычной ханжеской манере заявил, что страдания и смерть Джека Броуди, подлая и варварская казнь сестры Эдит Кэвелл[13] в Бельгии и потопление «Лузитании», сопровождавшееся такими чудовищными жертвами, – все это потрясло весь мир, не могло оставить ни у одного из нас ни тени сомнения. «Ни тени сомнения», – повторил он, многозначительно глядя прямо на нас на нашей скамье, – в том, что мы ведем войну за правое дело, сражаемся на стороне добра против зла и что каждый из нас обязан вносить в эту борьбу свой вклад и сражаться, не щадя своих сил».
Преподобный Моррисон не стал здороваться со мной, даже не взглянул на меня после службы, что, безусловно, должно было послужить мне наказанием за мои взгляды на войну, равно как и за открытую солидарность с семейством Уиткрофт.
Оставаться на поминки после службы я не стал, а вместо этого прогулялся до фермы Вероника вместе с Уиткрофтами, разговаривать с которыми, по-видимому, тоже никто не желал. В последние дни до меня доходили слухи о том, какие дела творятся в школе мистера Бигли с тех пор, как Большой Дэйв Бишоп растрезвонил всем про одеяло Люси, как достается Люси с Альфи от детей и от самого мистера Бигли. Зная мистера Бигли, я ничуть этим новостям не удивлялся.
На Джима Уиткрофта я случайно наткнулся несколько дней назад, когда обходил своих пациентов на Треско. Он привез на продажу свой улов и сидел на пристани с непривычно понурым видом. Он рассказал мне, что из-за этого одеяла никто теперь не покупает у него рыбу и что большинство островитян – и даже кое-кто из родни – с ним и знаться не желают. Куда бы он ни шел, все шарахаются от него, как от чумы. С Мэри они обращаются точно так же, и с ребятишками тоже. Он был не просто рассержен, он был в гневе, в таком гневе, в каком я его никогда даже и представить не мог. Он сказал, что никогда больше не станет разговаривать с братцем Дэйвом. А потом добавил, что по большому счету все это из-за войны и что я с самого начала был прав, и Мэри тоже, что эта война отравляет людей и портит их. Потом он поблагодарил меня за дружбу и за все то, что я сделал для Люси Потеряшки, и, пожелав мне всего наилучшего, отпустил меня.
Так что сегодня я зашел к ним в гости на ферму Вероника не только по медицинским причинам. Я пришел к ним не как врач, а скорее как друг. Разумеется, они в первую очередь остаются моими пациентами. Но я отправился с ними еще и из солидарности, чувствуя, как тяжело им, должно быть, очутиться в изоляции. Я не ошибся. Они разительно отличались от тех Уиткрофтов, которых я знал. Миссис Уиткрофт, всегдашняя опора семьи, выглядела удрученной и как будто совсем пала духом. Люси Потеряшка вновь замкнулась в своей раковине, чего, учитывая обстановку в школе, вполне следовало ожидать. Судя по всему – об этом я узнал от мисс Найтингейл, – в школе она нередко сидела в одиночестве и тихо плакала. Весь прогресс, которого нам с ней удалось добиться за последнее время, пошел насмарку.
Мы какое-то время посидели, слушая на граммофоне любимую запись Люси. Беседовать никого не тянуло, все были погружены в свои мысли. Когда Люси поднялась к себе наверх, миссис Уиткрофт сняла пластинку и присела за кухонный стол, совершенно подавленная, обхватив голову руками. Говорить никому по-прежнему не хотелось. Я заговорил лишь для того, чтобы прервать молчание. Как мог, я выразил им свое сочувствие по поводу тяжелых времен, которые они переживали. «Я сделаю все, что будет в моих силах, чтобы помочь вам, – сказал я им. Мои слова были искренними, но прозвучали формально и сухо. – Люси неважно выглядит, – продолжал я. – Ее все еще изводят в школе? – Мне никто не ответил. – Я могу поговорить с мистером Бигли, если хотите».
«Вы очень добры, доктор, – прошелестела Мэри безжизненным голосом. – Очень добры».
Джим, понурясь, сидел в своем кресле у печки; Альфи, такой же невеселый, как и его отец, сгорбившись у очага, с мрачным видом ворошил поленья кочергой. И все же я чувствовал: они признательны мне за то, что я зашел к ним, и пытаются показать мне, что рады моему присутствию. Но, как они ни старались, я видел, что мысли их заняты другим. Ни они, ни я не могли придумать никакой темы для разговора, и некоторое время мы снова сидели, в общем-то, молча. Я закурил трубку. В трудные моменты трубка всегда очень меня выручает. Она позволяет занять руки, когда мысли витают где-то еще, во всяком случае на какое-то время.
«Вы, доктор, когда заходили, – внезапно подал голос Джим, – видали на двери темные разводы? Видали? Знаете, что они на ней написали? У нас на двери? Знаете что? „Вот вам за «Лузитанию»!“ Вот что они сделали. Вот что они написали. Как будто это Люси собственной персоной выпустила ту торпеду. И все это из-за какого-то паршивого одеяла. Знаете, доктор, я иной раз думаю, что не хочу больше тут жить».
Некоторое время спустя Люси спустилась в кухню, волоча за собой свое одеяло и прижимая к груди плюшевого медвежонка. Она забралась к Мэри на колени и положила голову ей на плечо. Ее присутствие каким-то образом рассеяло атмосферу мрачности. Я уже замечал, что Люси способна производить такой эффект, но сейчас это было прямо-таки очевидно. Мы немного поговорили, потом все вместе уселись пить чай. Тогда-то они и стали рассказывать об этом, а начав, уже не могли остановиться. Наверняка им хотелось выговориться, все мне выложить. На том самом одеяле действительно была метка с именем Вильгельм, как и говорил Большой Дэйв Бишоп. И одно из слов, произнесенных Люси, тоже было «Вильгельм». Они не знали, что и думать, но Альфи утверждал, что все равно она англичанка, иначе и быть не может.
Мэри призналась, что предвидела, что́ скажут люди, если это всплывет, поэтому давным-давно срезала и метку с именем, и ярлычок с названием, похожим на немецкое, который обнаружила на плюшевом медвежонке, но, когда преподобный Моррисон и все остальные явились к ней в дом и она показала им одеяло и медведя, это ровным счетом ничего не изменило. Весь остров уже твердо решил, что Люси – немка, и намерен был продолжать считать так и впредь, если Люси не заговорит по-английски.
Я был разгневан таким к ним отношением, но вместе с тем и тронут доверием, которое они оказали мне, посвятив меня в эту историю. Мне очень хотелось помочь им, если это было в моих силах. «Мне предельно ясно, что Люси не заговорит, – сказал я, размышляя вслух, – пока к ней не вернется память. Я убежден, что это ее неспособность – или нежелание – вспомнить мешает ей заговорить. Не важно, по-немецки это будет или по-английски. Мы должны это помнить. Главное – это что она вновь обретет себя, выяснит, кто она такая.
«Это верно, доктор, это верно, – закивала Мэри, неожиданно воодушевившись. – Но мы и так знаем, кто она такая, правда? Она Люси. Так что, пожалуй, меня больше не волнует, заговорит она или нет. Хоть по-английски, хоть по-немецки, хоть по-китайски. Какая разница? Мы любим ее такой, какая она есть. Если она никогда не заговорит, никогда не вспомнит, мы все равно будем ее любить. И никогда не позволим никому забрать ее у нас, плевать, на каком языке она говорит. Она наша. И она будет жить с нами».
С этими словами Мэри поцеловала Люси в макушку.
«Пойдем, Люси, – произнесла она и встала с кресла. – У нас с тобой уйма дел. А мужчины пусть себе разговаривают, верно? Идем. Надевай сапоги. Пойдем покормим кур, поглядим, нет ли яиц. А потом сходим проведаем дядю Билли. Отнесем ему пару яиц. Он до яиц большой охотник. Вы видели, как продвигается его „Испаньола“, доктор? Красавица, верно? Она вернула его к жизни. Они вернули к жизни друг друга. А знаете, что вчера дядя Билли сказал мне о Люси? Он сказал: „Эта девочка больше не чужая“. Он прикипел к ней душой, да и мы все тоже, если уж на то пошло».
После того как они ушли, мы с Джимом и Альфи некоторое время сидели в молчании, а потом мне в голову внезапно пришла одна мысль, из тех, что порой неожиданно осеняют тебя, и ты только диву даешься, почему она не пришла тебе в голову раньше.
- Предыдущая
- 39/58
- Следующая