Вечный Грюнвальд (ЛП) - Твардох Щепан - Страница 3
- Предыдущая
- 3/46
- Следующая
Как молодые люди кончают, вставив всего два-три раза, стыдятся потом, а мать свое шепчет:
— О Господи, выслушай молитву мою и зова моего к тебе не отвергай, не отворачивай лица своего от меня, — и сталкивает их с себя.
На все глядел: я, бастерт, дитя блудницы, изгой, блевотина людская, словно бы лоно матери моей выплюнуло меня так, словно сова выплевывает шарик из костей, перьев и скорлупы, и по которому орнитологи ваши ворожат, словно жмудинские жерцы по сожженным костям.
Когда мужчины, любители плотских утех, покровители матери моей и других женщин легкого поведения, встречали меня в коридоре, делалось им слегка не по себе, и давали они мне иногда чего-нибудь вкусненькое, а от наиболее богатых получал я иногда даже половину пражского гроша. Я же сам, все то, что видел в банях и доме для блуда, старался потом забыть; потом — это когда матушка уже умерла.
И кто бы поверил мне, что предок мой носил корону римского цезаря? А если бы даже и поверил, то мог бы на мгновение и задуматься над судьбиной бастерта, рожденного курвой из краковского публичного дома: но вот одарил бы такой меня уважением? Не таким, что надлежит цезарю, но хотя бы таким, что надлежит господам?
Если бы был я своим собственным потомком, если бы родился как аантропный[14] поляк в линии Извечного Грюнвальда: в мире, разделенном полосой сожженной земли, засек, окопов и бункеров, с горящими на небе лозунгами "Total Mobilaufmachung"[15] с одной стороны и "Сильные, сплоченные, готовые" — с другой стороны; если бы в этом мире я родился из семени аантропного самца, из лона Матери Польши, все же неся в себе отдаленное воспоминание крови византийских императоров, мадьярских и польских королей, я был бы аантропом, одним из Опоясанных. Или, по крайней мере, аантропным почетовым-стрелком[16].
Я вел бы в битву, на смерть, машины, закованные в композитные панцири, или же шел в бой сам, сросшись со своей броней, ночью, не чувствуя холода, злости, страха или тоски, чувствуя исключительно Приказ, ибо Опоясанные чувствуют Приказ, как другие испытывают жажду.
А если бы вернулся, удовлетворив Приказ, Мать Польша очнулась бы на мгновение из извечной своей дремоты, и на дворе какой-то из бесчисленных своих усадеб приколола бы к корпусу машины или к моему собственному телу орден Белого Орла или опоясала бы меня лентой Виртути Милитари[17] и поцеловала бы меня: Поцелуй сделал бы меня зрелым, мое голое тело начало бы выпускать зародыши волос, из брюшной полости опустились бы яички, и позднее, уже после превращения, на размножающей аудиенции, мог бы я оплодотворить одно из миллионов лон Матери Польши, и это лоно выдало бы на свет моих аантропных детей, а Мать Польша снова бы запала в свой извечный, беспокойный сон, издавая интенсивные запахи новых Приказов из миллиардов желез, покрывающих ее обширное тело.
Но мог бы я быть и аантропным немцем, братом в Ордене или гостем в Ewiger Tannenberg. Немцем я был бы совершенно по-иному, ибо аантропность немца не была аантропностью поляка; единственное, что их объединяло, это факт пересечения давным-давно границ человечности: они были похожи в том, что не были людьми, точно так же, как подобны плавник и скорпион.
Там, у немцев, как потомок старого дворянства, я был бы вросшим в панцирный кожух, маленьким панцергренадером, с остаточным телом, карликовым, приросшим, словно аппендикс к огромной, могучей голове без глаз, ушей и рта. Или же самостоятельным фрайнахтегерем, и плодил бы я для Кайзера последующих панцергренадеров или фрайнахтегерей в лебенсборнах[18], копулируя с безголовыми, широкобедрыми и сисястыми аантропными самками, которые служат для оргазмов воинов и для рождения и выкармливания детей, а вокруг них вьются маленькие человеческие работницы: они моют их и переворачивают на другой бок, чтобы предупредить пролежни, и следят за тем, чтобы всегда проходимы были сосуды, подводящие Blut к громадным матерям.
Только в истинном в-миру-пребывании я был попросту бастертом, в том злом мире, что карал детей за грехи отцов.
Только ведь это всего лишь поговорка. Ибо что в этом плохого? Наказать можно всегда и любого, потому что виноваты все. Наказание неизбежно, наказание не требует обоснования или причины, наказание, просто-напросто, является последствием бытия.
Сейчас я вижу свое детство как в целости. Не как кинофильм, сцена за сценой, а скорее всего, как если бы одновременно видел все кадры на пленке, что началась с моим рождением, а закончился с ударом литовской секиры и с копытами дестриэ, которые выдавили из моей груди остатки дыхания.
Я рос в доме терпимости: так что были страшные мгновения, с момента, когда было мне десяток с лишним месяцев, пока не набрался опыта и не понимал еще, что происходит, но казалось мне, будто кто-то обижает мою матушку. Потом, чем старше я становился, тем представления эти более страшными становились, никак я к ним не привык.
Но помимо них много было мгновений и хороших. В prostibulum publicum[19] на втором этаже у нас с матерью была собственная жилая комната, в которой мать не принимала покровителей, чаще всего работала она в бане. Меня любили все духны, я их всех называл "мамками", что тогда, в семидесятых годах четырнадцатого века означало тетку, и даже махлер приносил мне гостинцы: чашку сметаны, куски пирога, медовые пирожные. Иногда давал он мне откусить кусочек лимона, а один даже подарил в полную мою собственность, я долго хранил его как самое большее из моих сокровищ, пока он не заплесневел и полностью засох. Так никогда я его и не съел.
Мать мою махлер при мне не бил; в конце концов, не из камня же было у него сердце; он ее бил, когда я не смотрел. Хотя такое случилось всего пару раз. Потому что матушка была послушной и весь свой заработок честно отдавала.
Не происходило тогда в моей жизни ничего важного, я попросту жил и рос. Разговаривал по-польски, понимал по-немецки, вот только сам практически ничего не говорил. Был я сильным, хотя и небольшого росточка, как на свой возраст; но охотно дрался даже со старшими мальчишками, иногда и побеждал.
Были у меня приятели: в доме разврата проживали родичи-близнецы моего возраста, Пётрусь и Малгожата, и часто приходил к нам поиграть Твожиянек, сын палача, старше нас на несколько лет; он уже помогал отцу вылавливать ничейных собак. Мы ходили к Висле, где Твожиянек учил меня и Пётруся ловить рыбу; как-то раз он забрал Малгожатку в кусты, вернулась она, вытирая слезы, но сильно об этом не нюнилась; в конце концов, росли мы в блудном доме, телесные дела не были для нас тайными, какими могли они быть для вас, дорогие слушатели моей жизни и в-миру-пребывания, если только детство ваше попало на тот особенный период на склоне второго тысячелетия после рождения Христа, когда нисходящая на низшие классы викторианская мораль закрыла копуляцию за дверью спальни, еще до распространения легко доступной для детей порнографии. Наверняка же вы слышали про английского художника Раскина, который в девятнадцатом столетии, в первую брачную ночь, увидав волосы на лоне супруги, посчитал ее чудовищем и уже не был в состоянии приблизиться к ней. Дитя своего времени, времени, когда делали вид, будто бы под одеждой у людей нет тел. Женское тело Раскин знал только лишь по скульптурам и картинам, а на них оно не поросло мехом в том месте, где соединяются ноги. "Обнаженная маха" наделала ужасный скандал в свое время, так ведь и у нее почти что ничего не видать, всего лишь какая-то тень настоящих волос. А Эффи, свежеиспеченная жена живописца, не знала еще методики brasilian waxing, вот и должна была показаться супругу чем-то вроде оборотня.
- Предыдущая
- 3/46
- Следующая