Гибель Петрограда (Фантастика Серебряного века. Том XII) - Толстой Алексей Николаевич - Страница 18
- Предыдущая
- 18/63
- Следующая
Чудовище мелко вздрагивает, как от смертельной раны, и начинает медленно валиться набок, точно желая перевернуться на спину, как рыба, пораженная острогой. Пол ползет под животом офицера, и, тяжко напрягаясь, он кричит еще раз и в последний раз, будто со дна черной пропасти.
— Кланяйтесь родине! Родине! — кричит он кому-то.
Все его лицо внезапно сдавливает судорогой. Он начинает беззвучно рыдать, сильно встряхивая плечами, выкрикивая порою раздавленным воплем:
— Прощайте!.. Родине!..
А тяжелое чудовище медленно оседает под ним, сопя, вздрагивая и будто захлебываясь. И офицер понимает, что смерть уже занесла и над ним свою косу.
Нелепая и дикая судорога снова сдавливает его лицо, выжимая из глаз жгучие слезы. И, весь колеблясь и сотрясаясь, он несколько мгновений плачет так, припав лицом к деревянному полу.
А потом на него нападает ужас, черный, обмораживающий сердце, опустошающий мозг. Родится дикое, необузданное желание спасти свою жизнь хотя бы на несколько мгновений. И, вздергивая все мышцы, извиваясь туловищем, как тюлень, передвигающийся по ледяной глыбе, офицер ползет вверх, спасаясь от злобного шипения волн, пробуя укрыться от их жадной ярости в одной из кают.
Оставляя за собой кровавый след, работая руками и всем своим туловищем и ощущая мучительную ломоту в ногах, офицер наконец достигает двери каюты. С огромными усилиями он открывает дверь, снова запирает ее, повернув ключ, подтягиваясь к нему на мышцах, еще более калеча разбитые ноги. Он лезет на верхнюю койку, обдирая о железо кожу ладоней, до крови закусывая губы от невыносимых мучений. Там он зарывает лицо в подушку и ждет. Ждет ее, страшную, костлявую хозяйку земли!
Пред его глазами мелькают ласковые ржаные поля, мягкие глаза женщин, офицерские пирушки. Вспоминаются похороны товарища, здесь уже, на корабле… Выплывает опрокинутое от мучений лицо матери…
— «Отче наш, иже еси…» — шепчет офицер, тяжело упираясь лицом в кожаную подушку. — Перекрести, спаси! — крутя головою, просит он у матери. — Перекрести!
Вспоминается лиловый вечер в тихой липовой аллее и унылый звон вечерни.
А чудовище все шевелится вокруг него, хрипя и потрескивая, точно коробясь. Ощущается, как оно погружается в воду, развивая все большую скорость, стремясь ко дну, в сказочные морские пучины, как горный обвал, сверженный в долины.
Каюту наполняет оглушительный вой водопада, и офицер хватается руками за железные стержни подпорок, чтобы его не сбросило с койки. Его голову начинает кружить, как при падении. Воспоминания убегают от него, как вспугнутые страшилищем.
— «Иже еси…» — шепчет офицер. Однако вода не сразу появляется в одинокой каюте. Сперва на ее стенах, там и здесь, показываются лишь толстые струи, как холодные языки жадных волн.
Они бегут по стенам, скользя и переплетаясь между собой, как заигрывающие змеи.
А потом, откуда-то сбоку, на внезапную брешь, гулко и шумно, бросается широкая волна, как взлохмаченное от гнева животное. Потрясая гривой, она одним прыжком достигает пола. И тут потолок каюты хряскает, как издробленные кости.
— «На небесех», — шепчет офицер, отпуская руки и уже отдаваясь свирепому вою.
Вечные лучи вечного солнца вновь озаряют светящуюся поверхность моря и находят в его глубине, между несуразными и тяжелыми корабельными обломками, труп офицера.
Труп тихо и плавно покачивается у развороченных досок, лежа боком и чуть подогнув изуродованные ноги, точно греясь на солнце. Черный рубец на левой щеке чернеет, как присосавшаяся пиявка. Из-под черных усов чуть оскалены боковые желтоватые зубы. Две акулы, крупные и жирные, с лоснящимися животами, не моргая глядят на него тусклыми, будто костяными глазами. Их застывшие туши выражают одно тупое недоумение и будто хотят спросить у волн морских:
— Кто это?
И волны, мягко и вкрадчиво ощупывая покачивающийся труп своими матово-светящимися щупальцами, словно отвечают им тем же недоуменным шелестом:
— Кто это?..
Александр Грин
ЗЕМЛЯ И ВОДА
Последний день Петербурга
Илл. В. Сварога
— Разумеется, я пил молоко, — жалобно сказал Вуич, — но это первобытное удовольствие навязали мне родственники. Глотать белую, теплую, с запахом навоза и шерсти, матерински добродетельную жидкость было мне сильно не по душе. Я отравлен. Если меня легонько прижать, я обрызгаю тебя молоком.
— Деревня?.. — сказал я. — Когда я о ней думаю, колодезный журавль скрипит перед моими глазами, а пузатые ребятишки шлепают босиком в лужах. Ясно, тихо и скучно.
Вуич сдал карты. От нечего делать мы развлекались рамсом: игра шла на запись, на десятки тысяч рублей. Я проиграл около миллиона, но был крайне доволен тем, что мои последние десять рублей мирно хрустят в кармане.
— Что же делать? — продолжал Вуич, стремительно беря взятку. — Я честно исполнял свои обязательства горожанина перед целебным ликом природы. Я гонялся за бабочками. Я шевелил палочкой навозного жука и сердил его этим до обморока. Я бросал черных муравьев к рыжим и кровожадно смотрел, как рыжие разгрызали черных. Я ел дикую редьку, щавель, ягоды, молодые побеги елок, как это делают мальчишки, единственное племя, еще сохранившее в обиходе различные странные меню, от которых с неудовольствием отворачивается гурман. Я сажал на руку божьих коровок, приговаривая с идиотски-авторитетным видом: «Божья коровка — дождь или ведро?» — пока взмыленное насекомое не удирало во все лопатки. Я лежал под деревьями, хихикал с бабами, ловил скользких ершей, купался в озере, среди лягушек, осоки и водорослей, и пел в лесу, пугая дроздов.
— Да, ты был честен, — сказал я, бросая семерку.
— А, надоело играть в карты! — вскричал Вуич. — Зачем я вернулся? — Он встал и, скептически поджав губы, исподлобья осмотрел комнату. — Эта дыра в шестом этаже! Этот больной диван! Эта герань! Этот мешочек с сахаром и зеленый от бешенства самовар, и старые туфли, и граммофон во дворе, и узелок с грязным бельем! Зачем я приехал?!
— Серьезно, — спросил я, — зачем?
— Не знаю. — Он высунулся наполовину в окно и продолжал говорить, повернув слегка ко мне голову. — Любовь! Вчера я в сумерках курил папиросу и тосковал. Я следил за дымными кольцами, бесследно уходящими в синий простор окна, — в каждом кольце смотрело на меня лицо Мартыновой. Потребность видеть ее так велика, что я непрерывно мысленно говорю с ней. Я одержим. Что делать?
— Гипноз…
— Оскорбительно.
— Работа…
— Не могу.
— Путешествие…
— Нет.
— Кутежи…
— Грязно.
— Пуля…
— Смешно.
— Тогда, — сказал я, — обратись к логике. Чтобы сделать рагу из зайца, нужно иметь зайца. Ты безразличен ей, и этого для тысячи мужчин было бы совершенно довольно, чтобы повернуться спиной.
— Логика и любовь! — грустно сказал Вуич. — Я еще не старик.
Он сел против меня. В этот исторический день было светлое, легкое, лучистое утро. Я сидел в комнате Вуича, еще полный уличных впечатлений, привычных, но милых сердцу в хороший день: пестрота света и теней, цветы в руках оборванцев, улыбки и глаза под вуалью, силуэты в кофейне, солнце. Я внимательно рассмотрел Вуича. У носа, глаз, висков, на лбу и щеках его легли, еще нерешительно и податливо, исчезая при смехе, морщины, но было уже ясно, что корни их — мысли, — неистребимы.
— Мартынову, — сказал Вуич, — нужно понять и рассмотреть так, как я. Ты не видел ее совсем. Эта женщина небольшого роста, смуглая в тон волос, пышных, но стиснутых гребнями. Волосы и глаза темные, рот блондинки — нежный и маленький. Она очень красива, Лев, но красота ее беспокойна, я смотрю на нее с наслаждением и тоской; она ходит, наклоняется и говорит иначе, чем остальные женщины; она страшна в своей прелести, так как может свести жизнь к одному желанию. Она жестока; я убедился в этом, посмотрев на ее скупую улыбку и прищуренные глаза после тяжелого для меня признания.
- Предыдущая
- 18/63
- Следующая