Шерлок Холмс в России (Антология русской шерлокианы первой половины ХХ века. Том 3) - Шерман Александр - Страница 34
- Предыдущая
- 34/49
- Следующая
— Где уж нам, старикам, угоняться за вами! — уныло отозвался на речь Коренева Зверев. — Во всех этих мылах да черточках ваших ничего я, по совести, не понимаю, да и не пойму никогда, накажи меня Бог! Мне уж хоть бы личность поскорее установить — и на том спасибо… Позвольте, позвольте! — оживился вдруг он. — Вы ведь вот тоже вначале сбились было: помните, согласились с Николаевым, что покойник — самоубийца и, верно, педагог? Помните, еще про очки угадали, — что покойник, мол, наверное, очки носил?
— Это уж у меня — просто удача, — смеясь, отвечал Коренев. — Просто хотел пошутить — и угадал. Да и чем я рисковал, угадывая? Не угадал бы про очки, спросил бы тогда, не носил ли покойник длинных волос… — тоже, как педагог… Или не был ли неряшлив в одежде… И все-таки что-нибудь да угадал бы в конце концов. Шутка, как видите, почти всегда должна была удаться.
— Вон оно что… А я то и уши развесишь! Ну, и лукавый же вы человек, Николай Гаврилович, накажи меня Бог! — отвечал, в свою очередь посмеиваясь, Зверев.
Он и не подозревал, что в соседней комнате находилось лицо, которое особенно охотно согласилось с этим выводом его…
Доктор Уатсон сильно вырос в этот вечер в моем мнении, а моя собственная зарождающаяся слава сыщика так и «отцвела, не успевши расцвесть»… Весь этот день останется для меня навсегда тем более памятен, что моему коварному другу он сослужил совсем иного рода службу: как увидим ниже, он дал ему случай применить свои исключительные способности к раскрытию одного из наиболее удивительных преступлений всей его добровольной практики. Но что всего важнее, — удивительность завязавшихся событий сказалась, в конце концов, не столько в узоре внешних сцеплений, сколько в той мелодии, какую разыграли на них завертевшиеся в этот день валики и колесики жизни… Не станем, однако, забегать вперед!
В универсальной загадке загадок — жизни — самая крупная частичная загадка есть, без сомнения, человеческая мысль. Ключ к уразумению вещей, — сама мысль уразумению не подлежит; источник, из которого черпаем все мерила и определения, — сама мысль не поддается ни измерению, ни определению. Что такое, в самом деле, мысль? В чем ее сущность? И какие законы управляют ею? Почему она то пресмыкается, тесно прижавшись к самым низам земли, то вдруг устремляется к небесам, ликующая и светлая, и дерзновенно шевелит там завесу вечного, тайного и бессмертного? Где тяжесть, гнетущая ее вниз? Где крылья ее?
Вспоминая описанного Гейне юношу, который ждал у моря ответа на подобные же вопросы, я предпочитаю уступить решение их самому любознательному читателю. Делаю это тем охотнее, что точно так же поступают, как известно, даже и величайшие из писателей: ведь все они тоже вечно ставят перед читателем целый ряд самых интересных и важных вопросов, но всегда почему-то загадочно умалчивают о решении хоть бы одного из них… Почему они делают так, — это, очевидно, их глубокая профессиональная тайна; но саму остроумную манеру эту мне все-таки давно уже посчастливилось подметить у них, и я решил в конце концов, что недурно усвоить ее, на всякий случай, и себе. Но — к делу!
Коренев, как славянин, был чужд изъянов мысли, свойственных другим нациям. Маленькому острому ножу подобна неугомонная мысль немца. Усевшись на пятнышке вселенной, она бойко работает над отделением от тел инфузорий их ножек и ведет безошибочный счет образующим эти ножки суставам. Слон — ее давнишний и непримиримый враг. Сквозь стекла ученых очков она открывает вселенные в капле болотной воды и с точностью полицейского протоколиста возвещает о них невежественному смертному, который в своей дерзкой наивности попросту думал, что вселенная, напротив, — это он сам и его собратья; что вселенная — это греющее его тело солнце и смягчающие его душу звезды; что вселенная — это река, над которой он вырос, и лес над нею, где так много веселых птиц и так славно пахнут цветы… Француз собирает протоколы немецкой мысли и, идя дальше, старается уже найти по ним сходство между слоном и инфузорией. Но пылкий темперамент не дает ему, к сожалению, сосредоточиться. Открывши, что у слова тоже есть ноги и что часть сходства, таким образом, найдена, французская мысль вспыхивает, как порох, и без потери времени выкидывает по сему радостному поводу маленький антраша в сторону — так, примерно, через весь земной шар, захвативши, кстати, и кусочек небесного пространства. Еще минута — и она гостила бы уже где-нибудь на Марсе. Но тут замешивается одно маленькое и совершенно непредвиденное обстоятельство, — всего лишь в образе неизвестно откуда подвернувшейся, но зато, как на грех, нарочито пленительной брюнетки или блондинки… Небесный маршрут немедленно отменяется — и через минуту милый француз снова дома, снова на земле. Вот он сидит уже у себя, нежась земной уютностью, довольный прогулкою, немножко возбужденный, немножко усталый; он пьет вино, болтает, каламбурит и, наконец, окончательно успокаивается на какой-нибудь, собственного изделия, бесполезно-блестящей, как ракета, салонной остроте.
Не такова мысль славянина. Идеалист, остающийся до конца дней скептиком, и скептик, до гроба верный идеализму, славянин управляет своей мыслью двумя противоположными, но равно крепкими вожжами. Мысль не завезет его, разгорячившись по пустякам, на луну, но и не станет она подслеповато колесить взад и вперед по пустому месту. Ясно видна ей бесконечная дорога ее манящего пути. И, совершая этот назначенный Богом путь, радуется она днем солнцу, свету и воздуху, ласкающему ветру полей, свежести проносящихся мимо рек и лесов; радуется после вечера бодрящей ночной прохладе, блестящим в траве светлякам и купающимся в каплях росы звездам… Но не испугается она и не шарахнется в сторону от ударов разразившейся внезапно грозы, не смешает ивановского червяка с маяком спасения, и в ночной ветле не почудится ей ни разбойник, ни привидение. Зоркая и трезвая, ясно различает славянская мысль вещи и понимает, какое место отведено природой для каждой из них; жизнерадостная и поэтическая, а следовательно, полная желаний, она не выдумывает того, чего нет, а лишь стремится познать сущность того, что есть, и старается затем на основания этого познания расположить вещи так, чтобы новая комбинация их дала осуществление ее желаний — ее идеала. Поэтому-то так далека славянская мысль от намерения задуть солнце или, наоборот, водворить небеса со всеми светилами на земле; напротив — она фантазирует прежде всего о том лишь, как бы у всякого живущего на земле был хлеб и приют, и твердо знает, что после этого не будет надобности ни гасить солнце, ни притягивать небеса к земле: они и в своей отдаленности будут давать тогда наибольшее тепло и отраду…
Описанный в предыдущей главе разговор Коренева с Зверевым заставил меня несколько надуться на своего друга. Но должен сознаться, что та же шутка Коренева, по странному противоречию человеческой природы, еще больше подняла его в моих глазах: такова уж, видно, неотразимая сила талантливости! Я втайне снова заинтересовался задачей, за которую взялся Коренев, и решил втихомолку наблюдать за всем, что он станет делать. Однако истина, что чем выше человек, тем он проще, оправдалась и здесь, и мой друг сам пошел навстречу моим желаниям.
— Хотите, Алексей Иванович, побывать на вскрытии? — спросил он меня утром следующего дня.
— Это «педагога»-то вчерашнего вскрывать будете? — несколько натянутым тоном отвечал я. — Нет уж, спасибо. Поезжайте сами, а то еще с вами опять на насмешку напросишься.
— Ну, полноте, Николаев! Ведь вы сами знаете, что я никогда не насмехаюсь… т. е., правильнее, не насмехаюсь зло. Вы просто была несколько опрометчивы в выводах — и я хотел лишь дать вам маленький урок осторожности. Вы, надеюсь, не сердитесь на меня серьезно?
— Да где уж на вас сердиться, Николай Гаврилович! И хотел бы — да не могу… — откровенно сознался я.
Добродушный смех и рукопожатие снова восстановили мир между нами. Но ехать на вскрытие я все же отказался: не было времени.
- Предыдущая
- 34/49
- Следующая