Солдат из Казахстана (Повесть) - Мусрепов Габит Махмудович - Страница 17
- Предыдущая
- 17/50
- Следующая
Ко мне подошел Володя.
— На, откуси, — сказал он и сунул мне в рот конец уже откушенной колбасы, зажатой в черной от грязи руке.
— Речка рядом. Ты б руки помыл! — сказал я, откусив кусок и только теперь ощутив, что давно уже голоден.
— Майор оставил нам целый воз. Живи, не тужи! — пояснил Володя, подавая другой рукой кусок хлеба.
Так мы и ели, поочередно меняясь нашими нежданными богатствами: то он — хлеб, а я — колбасу, то я хлеб, он — колбасу. Заметив это, мы расхохотались.
Я оглянулся. Остальные ребята тоже жевали. Спокойное движение шин — это был наш отдых. Но завтрак был недолог: наш «ястребок» вдруг взревел, нырнул вниз и, выровнявшись, почти бреющим полетом над самой переправой ринулся на восток. По вчерашнему опыту можно было с уверенностью сказать, что это означает налет фашистов. Еще не видя самолетов, но совершенно убежденный в том, что они тотчас появятся, я выкрикнул:
— Воздух!
Мой крик подхватили везде по дороге и в стороне по кустам. Наши просигнализировали машинам, вышедшим на дорогу, и те проползли назад, под кусты и деревья. Послышался завывающий гул моторов, и тяжелые немецкие машины навалились на дорогу. Столбы воды и земли, обломки машин, тучи дыма взлетели по всей равнине, но жарче всего было здесь, у моста: пролетая над переправой, каждый самолет словно клевал ее и ронял свистящие бомбы. Все вокруг переправы стонало, визжало и выло. В черном буране дыма и пыли, в грохоте взрывов тусклым маленьким красным блюдцем появилось за краем холма солнце. Этот грохот и вой словно раздавил и прижал к земле все живое, разом проникая в человека. Казалось, что слышишь его и ушами, и ртом, и даже подошвами сапог.
Голова моя оказалась плотно прижатой к углу окопа, а тело не то дрожало, не то гудело вместе со всей землей. Это был миг, когда, охваченный не испытанным до сих пор физическим оцепенением, не столько чувствуешь сердцем страх, сколько с удивлением изучаешь его, как некое чужеродное тело, впившееся в твое существо.
С невероятным усилием я вырвал свою голову из угла окопа и увидел Володю. Он сидел, прижавшись спиной к стенке, и следил за происходящим наверху. Мы понимающе переглянулись и улыбнулись.
— Спина у тебя гудит? — спросил он меня.
— Поет, сатана!
— А меня, братцы, просто тошнит, — откликнулся двухметровый великан Сема Зонин, рабочий из Сталинграда.
Обидней всего, что они так нагло могут кружиться над нами, так безнаказанно! Моторы непрерывно гудят и воют, то тут, то там поднимая столбы земли и облаков, а мы только молча ждем.
Кинувшись при первых разрывах бомб в щель, я увидел направлявшуюся сюда же мою старуху. Она шла медленно и безразлично, словно по принуждению. Я помог ей спуститься в ровик.
Теперь, в момент затишья между взрывами, я услышал ее стон и кинулся к ней.
— Вы ранены, бабушка?
— Нет, голубчик, цела…
— Мне показалось, вы стонете.
— Сердце стонет, голубчик! — сказала она.
Я хотел утешить ее и сказать, что сегодня непременно пропущу ее на ту сторону, но смолчал.
Старческие глаза ее были устремлены на восток как бы с мольбой. Казалось, она не слышала этого рева и тихонько шептала. Я понял, что ею владел не страх за свою жизнь. Вдруг тусклый взор ее, заметив в небе что-то новое и примечательное, оживился. Я посмотрел в ту же сторону. Будто в ответ на ее мольбу, прямо на нас несся с востока серебряный «ястребок», а вот и второй, вот третий.
Передний из них стремительно ринулся в гущу фашистов. Взрывы вдруг поредели, в небе раздался короткий прерывистый треск пулеметных очередей. Мы не дыша следили за самолетами. Как огромный таракан, тяжелый, беспомощный, повисший распоротым животом на собственной кишке, падал вниз фашистский бомбардировщик, таща за собой струю дыма.
Я встретился со старушкой глазами. По желтым щекам ее обильно катились слезы. Она все уже поняла, но, чтобы увериться крепче, ей нужно было услышать подтверждение.
— Упал-то немецкий? — спросила она меня.
— Немец, бабушка, немец! — воскликнул Володя.
Старушка перекрестилась.
Как серебряные молнии, реяли наши отважные «ястребки», то взмывая ввысь, то мелькая в резком падении, то снова взлетая. Но их еще было мало, и они тонули в гуще фашистских стай.
В ту пору для воздушных ударов у немцев руки еще были длиннее наших.
VI
В то же утро нашей переправы не стало. Через час после первой бомбежки прилетели еще три эскадрильи немецких бомбардировщиков, сожгли и разбили мост.
Дорога почти опустела. Все повернули на север: искать переправы в верховьях. Время от времени подходят машины, больше гражданские, конные обозы — и круто сворачивают вдоль реки в поисках места для переправы.
Над сожженным мостом нагло кружится немецкий разведчик — «горбыль», очевидно фотографируя разрушенную переправу.
В глубокой воронке, где вчера лежал лейтенант Горкин, спят трое из моих уцелевших бойцов. Двоих я послал в разведку установить, далеко ли немецкие части, одного отправил связным в штаб сообщить об уничтожении переправы и просить саперную или понтонную часть для восстановления моста.
Я жду возвращения своих бойцов.
Медленно в этой непривычной тишине ползут стрелки на часах.
«Так вот какая на самом деле война! — возникает в голове мысль. — Сколько у нее еще не изведанных мной тайн, сколько у нее трудной будничной работы для солдата!»
«Тяжесть мыслей вниз клонит твою голову, товарищ сержант!» — как будто слышу я обычную шутку Володи Толстова, который любил пародировать мои тяжеловатые русские обороты.
Вокруг так тихо, что хочется крикнуть, чтобы нарушить эту гнетущую тишину. Откуда-то издалека доносятся глухие раскаты взрывов, а здесь все в мертвом покое: растоптанные и вянущие цветы, вырванные с корнем деревья, едва шелестящие листвой, одинокий крик потерявшей гнездо птицы, глухой стон раненой девушки, лежащей под кустом в сотне шагов от нас, — все это гнетет, но означает затишье.
Ветер доносит запах пожаров.
Я оглядываюсь на дорогу, по обочинам которой лежат разбитые машины, гляжу на развороченную землю и отчетливо слышу стоны умирающей девушки.
Мне невольно вспоминается веселая песня, которую я вчера слышал с ее грузовика:
Нет, не эту, — хочется другой, более суровой песни. Мои ребята, усталые, обросшие щетиной, непривычно грязные, пропахшие кислым потом, запахом гари и порохом, заснули тотчас, как только отдали последнюю почесть павшим товарищам. Измученные, трогательные, как усталые дети, они уснули в самых неудобных позах. Один из них очень громко храпит, и это мне даже нравится: это заставляет думать о его безмятежности и силе. Какими бесстрашными были эти ребята на переправе и какими беспомощными кажутся они сейчас! Они спят неспокойно и трудно, но я боюсь, как бы они не вовлекли и меня в соблазн, с которым я боролся несколько суток подряд.
Чтобы не заснуть, я ищу какое-нибудь занятие. Рука потянулась за последним письмом матери, надежно спрятанным в кармане гимнастерки вместе с комсомольским билетом.
Это письмо я знаю почти наизусть, но все-таки еще раз его прочитываю. Мать тоскует. Мой старший брат тоже призван и где-то воюет с фашистами. Не выдержав одиночества, она вернулась из Гурьева в Кайракты — и не узнала родного аула: теперь здесь был сильный и богатый колхоз. Но тоска по мне мучит ее. Мать пишет, что прибежала бы ко мне так же легко, как когда-то приехала в деткоммуну, когда стосковалась по мне. Но она не знает, что это за город с длинным номером и единственной буквой в конце, откуда я ей пишу. Далек ли он? В горах или в ковыльной степи? Поездом ехать ко мне или достаточно попросить у председателя пару колхозных рысаков, чтобы найти сына?
Я вижу ее у изголовья своей кровати в светлой комнате уральской деткоммуны, чувствую ее дыхание, материнский родной запах. Ее грубые рабочие пальцы ласково гладят мою голову, она целует меня сперва в лоб, а потом всего: ей все равно — лоб, нос, глаза, руки или ноги. Проснувшись, я тогда не открыл глаз. Я считал себя уже взрослым, мне неудобно было с открытыми глазами ласкаться к матери, как ребенку, и я с неописуемым блаженством прильнул к ее груди, к такой уютной груди, с четко и радостно бьющимся сердцем.
- Предыдущая
- 17/50
- Следующая