Солдат из Казахстана (Повесть) - Мусрепов Габит Махмудович - Страница 29
- Предыдущая
- 29/50
- Следующая
Конечно, она встречает не только нас. Она не теряет надежды найти среди нас того, кто ей дорог…
Да, милая, кое-кого мы уже не увидим, не встретим! Пусть вас утешают и пусть вам помогут жить его честные подвиги, гордость его геройством, святая память о том, кто был отцом ваших детей и верным сыном нашей великой родины. По вашим глазам видно, что вы не хотите мириться с этой потерей, вы ждете, вы ищите его в каждом эшелоне. Желаю от всей души, чтобы вы его все-таки встретили.
— Ваш шеф, — познакомил нас с ней представитель обкома. — Культурой командует в области, товарищ Куляй Даниялова.
Еще на перроне, когда нас выносили в машины, на нас повеяло дыханием полумиллионного города. Как гряды высоких, тесно сдвинутых холмов, поднимались над близко расположенными одна от другой шахтами терриконы. Теперь, ночью, они горели тысячами синеватых огоньков, перемигивавшихся с огнями города. От этого казалось, что город расположен на множестве холмов и в ущельях между ними.
— Что это? Разве Караганда в горах? — спросил меня удивленный Гришин.
— Нет. Горы соорудили для защиты от сквозняков, — сказал я.
Сопровождавшая нас Даниялова охотно стала ему пояснять, что это отвалы выброшенной породы, в которых происходит самовозгорание мелких частиц угля.
— Как же я сам-то не понял, вот пентюх! — вслух упрекнул себя Гришин.
— А ваша специальность какая? — осторожно спросила женщина.
— Я? — Гришин смутился. После того, как он попал впросак с терриконами, ему неловко было назвать себя геологом, и он неопределенно ответил — Да я еще так… студент…
Машины остановились у большого здания в новой Караганде. Нас радовало, что город ярко освещен, как в мирное время. Никто из нас не ожидал увидеть здесь, в степи, такой огромный город, даже я. Один из воспитанников нашей деткоммуны, сын умершего шахтера, рассказывал мне о Караганде. Но он знал ее, какой она была десять лет назад, а по нашей советской арифметике десятилетие — это две с половиной пятилетки, каждая из которых равняется сотне лет царского времени. За две с половиной сотни лет, естественно, вырастают новые города на месте поселковых лачужек. Легко шагая через столетия, степные люди, такие же, как моя мать, строили этот город надолго, строили для себя, для своей Советской страны.
— Не хуже центральных кварталов Москвы, — признал Гришин.
— А вам не сквозит? — спросил я.
Мы растеклись по этажам и широким коридорам расположенного в новом здании госпиталя, одни — на носилках, другие — на костылях, третьи — опираясь на заботливые и крепкие руки сестер.
Нашей группе досталась шестая палата, и каждый стал вспоминать что-то из чеховской «Палаты № 6». Но между этими палатами стояло не просто время, но и его содержание, отличное по духу и смыслу.
В палате было уютно. Посредине стоял заботливо, как-то по-домашнему накрытый скатертью стол, украшенный цветами в горшках. Лампы были под мягкими матовыми абажурами, голоса сестер ласковы, их движения легки и молоды, и от всего этого стало тепло и спокойно.
Утром, после обхода врачей, к нам зашла наш «шеф» Куляй, которую мы очень быстро переделали в «Гулю». Она спросила, кому чего не хватает, затем стала расспрашивать каждого, кто с какого фронта. По тому, как она интересовалась Украиной и особенно Харьковом, я понял, что тот, кого она потеряла, дрался с немцами где-то на украинской земле.
— Ведь бывают же все-таки в извещениях ошибки? — не выдержав, прорвалась она.
— Ну еще бы, сколько угодно! — ответили мы с Гришиным в один голос и притом так убедительно, словно не раз испытали уже на самих себе эту ошибку.
Однако я знал, что в извещении о Зонине, например, к сожалению, ошибки не будет.
Нам хотелось, чтобы эта совсем еще молодая женщина поверила нам и жила надеждой. И все мы, каждый в меру способностей, рассказываем ей, как легко человек может «попасть в переплет» и как иногда он из него выходит, даже и не задетый пулей (мы понимаем, что безопаснее говорить о пулях, чем о снарядах и авиабомбах).
Суровое дыхание войны ощущалось и здесь, в глубоком тылу. Женщина одним взмахом густых, хотя и не длинных, ресниц смахнула печаль со своих глаз и стала серьезной и деловитой.
— Кому нужно, товарищи, написать домой или друзьям на фронт? — спросила она.
Было понятно, что мы не первыми проходили через ее маленькие руки.
Попавшая в меня пуля эсэсовца наискосок прошла сквозь грудную клетку и засела в лопатке. Я вынужден пока еще смирно лежать и сам писать не могу. Поневоле я доверяю свои письма другим.
Первое письмо мое было адресовано Володе Толстову. Я рассказал ему, где нахожусь, просил его обратиться к Ревякину, чтобы по выздоровлении мне помогли вернуться в свою часть.
Второе письмо мы писали долго, но дописать так и не смогли. Оно обращалось к моей матери, но порой явно сворачивало в какой-то другой адрес: надо было наконец выяснить, что с Акботой, а у меня не поворачивался язык назвать ее имя перед другой женщиной, которая, как мне казалось, внимательно следит за каждым хитрым изгибом моих мыслей. Некоторые вещи женщины понимают гораздо быстрее и глубже мужчин. Взгляд Гули невинно поощрял и настаивал: «Ну, назови ее. Ничего тут плохого нет… Ну, назови, а я подберу для нее самые ласковые и сердечные слова…»
Дело кончилось тем, что мы написали матери телеграмму: «Нахожусь излечении госпитале Караганде приезжайте Костя». Когда Гуля написала «приезжайте», она взглянула на меня с едва уловимой хитрецой, но я все-таки выдержал.
Остальные товарищи пишут сами и, конечно, улыбаются, глядя на мои затруднения.
Колхозник из Южного Казахстана, уже немолодой Абен, до войны чабан, а теперь рядовой, несколько простоват и плохо умеет скрывать смущение.
— Жене можно писать «милая»? — обращается он ко мне.
— Почему нельзя? А кого же еще можно звать таким словом? — быстро вмешалась Гуля.
Абен, конечно, любит свою жену, но он, как и все казахи, не привык называть жену «милой». «Карагым катын» (по-русски это звучит как «милая баба») смешно и нескладно. Он долго сидит задумавшись и наконец, найдя выход, поделился со всеми своей находкой:
— Написал! Вот слушайте: милая Батия!
Для него это было большое открытие: он написал слово, которое пробило вековую кору привычных отношений, принадлежавших давно ушедшему байскому и рабскому строю. Это действительно большая находка!
Но нас не может надолго оставить общая наша забота, заключенная в слове «война».
Гуля читает нам сводки с фронтов и из тыла. Дела идут совсем не плохо. Наступление немцев на Москву получило теперь название «Разгром гитлеровцев под Москвой». Война отшатнулась под нашим могучим ударом, но она еще не покатилась обратно на запад.
Газета в госпитале — постоянный и любимый гость, и мы горячо обсуждаем все, что произошло на фронтах за последнее время, и в частности то, что свершилось под Москвой.
— Это — начало крушения фашистской империи! — торжественно заключил Вася Гришин и, смутившись, поправился: — Гитлер начал подыхать, факт!
— Собака на людях никогда не дохнет. Он к себе побежит подыхать. Язык высунет — так побежит, а я — за ним! — горячо воскликнул Абен, склонный во всем искать практическую цель.
— А ты зачем? — удивился Гришин.
— Догонять! Нельзя выпускать! Он живуч, как змея, добить надо!
С любопытством, смешанным с некоторой тревогой, я ожидал, что скажет об этих событиях Гуля. Что скажет эта молодая казашка? Способна ли она оценить смысл фашистского разгрома под Москвой во всей его исторической глубине? Или она ограничится поздравлением с победой и заменит серьезную мысль обаятельной улыбкой?
Нет, мысль у Гули работала четко, и в груди ее трепетало жаркое сердце дочери своей родины. Она по-своему ощущала события, сотрясавшие мир.
Презрение свободного и непобедимого народа зазвучало в ее словах, когда она заговорила о тех, кто предательски распахивал перед Гитлером ворота европейских столиц.
- Предыдущая
- 29/50
- Следующая