Дневник Повелительницы Эмоций (СИ) - Кош Виктория - Страница 17
- Предыдущая
- 17/42
- Следующая
Ненадолго.
Сначала содрогнулся дом.
Бум. Бум. Бум.
Казалось, мощный кулак великана хочет пробить стену.
— Что это? — наконец встрепенулась Maman.
— Ломают входную дверь, — вздохнул Papan обреченно.
Все, что было дальше, разрывалось на отдельные картинки, смешивалось хаотично в единую, непонятную кучу, снова разваливалось на куски. Что было сначала, что потом, ничего не сохранилось в памяти.
Maman бежит вниз по лестнице, подскальзывается на последней ступеньке, падает на паркет и замирает словно слишком большая, слишком дорогая кукла…
Papan осел на перилах, лицо мучнисто-бледное, по виску течет кровь…
Парадная дверь дрожит под ударами и слетает с петель…
Кухарка Агаша визжит так, что ушам больно, а чей-то голос, незнакомый, грубый, пытается ее перекричать…
Черный ход, заставленный корзинами. Алечка расшвыривает корзины, хватается за тяжелую щеколду, распахивает дверь, но в ту же секунду крепкие руки стискивают ее сзади за локти и тащат, тащат, тащат, как невесомое перышко, а скорее как тряпку, ненужную, грязную тряпку…
Алечку выволокли к лестнице. В доме что-то разбивалось, трещало, хрустело, ломалось, но происходило это где-то далеко, на задворках сознания, в чужом, уже прошлом мире.
В нынешнем Алечкином мире были только рожи. Три. Небритые, с мясистыми губами, кривыми носами. Они воняли — табаком, потом, водкой. Кровью. Они гримасничали, хохотали, что-то говорили, но смысл их слов ускользал от Алечки. Одна рожа — с рассеченной щекой и кустистыми рыжеватыми усами — была Алечке смутно знакома. Никон… повар… или угольщик… или кто-то еще. Алечка мучительно пыталась вспомнить, но не могла, а в это время чьи-то руки, то ли этого Никона, то ли нет, мяли ее, рвали платье, щипали руки и ноги. Рожа осклабилась прямо в лицо Алечке, обдав невыносимым смрадом. Между гнилыми передними зубами была щербинка. Рожа засмеялась, сквозь щербинку на Алечку брызнула зловонная слюна.
И тут она пришла в себя.
Как будто до сих пор это не она была, а кто-то другой, не ее тискали, прижимая к полу, мужские руки, не ей в лицо смеялись, не ее тело ощупывали грубо и нагло. Но теперь она очнулась. Боль, страх, унижение нахлынули разом. Но сильнее всего была ненависть. Весь ужас последних часов сосредоточился в ненависти, и это помогло. Страх отступил, унижение стерлось, а боль больше не ощущалась. Лишь ненависть. Холодная, острая как закаленный клинок.
Ненависть помогала видеть. Рожа с усами — Никон — горела скотским вожделением. Рожа за его спиной, с вскокоченными черными волосами и шишкой на лбу изучала зависть и неприязнь… Неприязнь тянула к Никону тонкие оливковые щупальца, едва заметные среди бушевавших страстей. Третья рожа, с рябыми оспинами, была больше поглощена жадностью, чем похотью. Жадностью и страхом, что его доля добычи окажется меньше, чем у других.
Этого было достаточно. Этого было вполне достаточно.
С гнусной ухмылкой Никон развязывал веревку на штанах, но Алечка оказалась быстрее. Она подхватила неприязнь Чернявого, раскатала ее, растянула, отмела в сторону зависть, страсть, упоение убийствами, возбуждение. Неприязнь в миг выросла в ее руках, стала плотной, густой, удушающей… Издав дикий рев, Чернявый врезался в бок Никона, нависшего над Алечкой. Никон рухнул как подкошенный, и в следующую секунду они клубком покатились по полу.
Алечка посмотрела на Рябого. Жадность боролась с плотским желанием. Недолго. Из кармана то ли Чернявого, то ли Никона с отчетливым бряканьем выпала безделушка — что-то, украденное в их доме, или же в одном из тех несчастных домов, где они побывали до них. Рябой нахмурился. Алечка стерла последние нити вожделения, оставив лишь неприкрытую алчность. Она нашла крупица злости, каплю обиды и раздула их в неугасимое пламя. Молча перешагнув через Алечку, словно через скатанный ковер, Рябой вытащил из-за пояса тесак и двинулся к своим товарищам.
Один точный удар, и из глотки Чернявого забил алый фонтан. Он захрипел, хватаясь на жизнь, утекавшую из него, а его убийца уже бился с Никоном. Они рычали, ругались, они выплескивали ненависть, которой умножалась сама по себе, без всякой помощи. Алечка, приподнявшись на одном локте, спокойно наблюдала за ними. Остановить сострадание, задушить раскаяние — она была готова в любой момент расправиться с любой человечной эмоцией, которая могла возникнуть в этих зверях.
Но ничего не понадобилось. Они хотели убить друг друга, хоть зубами, хоть голыми руками. Когда Никон со смертельной раной в боку из последних сил колотил Рябого головой о край мраморной ступеньки, Алечка поднялась. Легко, изящно, как будто ее тело не было избито и унижено. Она подтянула разорванное платье, убрала с глаз растрепавшиеся волосы, смахнула на пол порванное жемчужное ожерелье.
Неторопливо, не оглядываясь, не останавливаясь, Алечка пошла к выходу из дома, который больше не принадлежал ей.
На кухне гудел блендер, взбалтывая молочный коктейль. Пахло булочками и жареными сосисками. Герман сидел за столом, на своем обычном месте у стены. Мама раскладывала по тарелкам омлет с сосисками. Нити отчаяния заполняли кухню. Лера глянула на Германа. Мамино отчаяние всегда было связано с ним. Но сейчас вокруг Германа было одно белое спокойствие. Он намазывал масло на кусок ржаного хлеба и был полностью поглощен этим простым делом. Не похоже было, что они поссорились. Тогда раз мама не расстраивается из-за Германа, она расстраивается из-за него…
— Опять поругались? — спросила Лера, доставая из холодильника молоко для какао.
— С кем?
Мама улыбнулась. Она выглядела совершенно обычно. Точнее, она выглядела даже здорово, особенно для человека, который почти месяц сидел на больничном с двухсторонним бронхитом. Но Лера видела мамино настроение, мамину печаль, отливающую жемчугом, и ее не могли обмануть ни улыбка, ни бодрый голос.
— Это ты мне скажи. — Лера взяла тонкую руку матери. — Кто тебя обидел?
— Господи, Лерочка, с чего ты взяла?
Парочка нитей бронзового любопытства прорезались сквозь отчаяние.
— Я вижу. Ты какая-то другая. Не такая, как обычно.
— Я просто не хочу на работу, — засмеялась мама. — Но мой больничный закрыт, и нужно идти в школу. Ты же знаешь, как я не люблю школу. Ты унаследовала это от меня.
— Неправда, — сказал Герман. — Ты любишь свою работу. Мы тоже любим школу.
— Говори за себя, — буркнула Лера, пододвигая к себе тарелку.
Омлет был прекрасен как всегда. Мама умела готовить даже самую простую еду так, что оторваться было невозможно. Лера не умела, хотя знала все мамины рецепты. Здесь нужно было нечто большее, чем набор ингредиентов. Здесь было нужно сердце. И руки, вставленные так, как надо.
— Я и говорю, — спокойно продолжал Герман. Никогда он не умел заткнуться вовремя.
— Мам, ну а все-таки? — снова спросила Лера. — Это из-за него?
— Нет, моя дорогая. Из-за тебя. — Мама лукаво улыбнулась. — Разве мы не хотели в воскресенье сходить на «Мстителей»?
— Хотели. — Лера насторожилась. — И что?
— А кто тогда вчера ходил на «Мстителей» без нас?
— Откуда ты знаешь?
Лера никому не говорила про вчерашнее. И не собиралась. Это было слишком личное, слишком ее. Она сидела с краю, рядом с Тарусовым, но это было неважно. Через два кресла от нее сидел Антон, и только это имело значение.
— Герман сказал.
— Герман???
Брат невозмутимо ел свой бутерброд с маслом. Внешне в нем ничего не изменилось, он был спокоен и даже равнодушен. Но над ним без всякого сомнения сверкало желто-зеленое ехидство. Герман способен ехидничать? Вот это сюрприз.
— А ты откуда знаешь?
— Федор живет рядом с торговым центром. Он видел, как ты выходила вместе с Чернецким и Гореловым. А они собирались вчера на «Мстителей». Два плюс два равно четыре.
— Твой Федор сует свой нос, куда не надо!
— Ты сердишься? Разве это секрет?
Иногда Герман пугал своей проницательностью.
— Нет, — буркнула Лера.
- Предыдущая
- 17/42
- Следующая