Рыцарь умер дважды - Звонцова Екатерина - Страница 55
- Предыдущая
- 55/113
- Следующая
«…Ведь я сделал все, что мог». Да, сделал. Я сразился, я попытался отомстить, и пусть я проиграл, но разве моя в том вина? Я не знал битв, я не хотел их знать. Разве не таковы были все жители Агир-Шуакк до прихода чужаков? «Я сделал все, что мог. Все, что мог. Все!» — Фразы метались в угасающем уме, но язык заплетался. Чужие глаза смотрели с той стороны, из мира, полного света и зелени, — живого. Живого и ускользающего.
— Пожалуйста… — повторил я.
— Будь храбрым, — отозвался жрец.
Мягко. Вкрадчиво. Беспощадно. Ненавижу.
Когда я в последний раз простер в мольбе руку, крышку уже задвигали. Поначалу я кричал, срывая голос, потом провалился в забытье, потом царапал камень и снова тщетно звал хоть кого-нибудь. Становилось темнее, ночь наставала в мире и в Саркофаге. С тьмой пришел холод и принес первое осознание: раны перестают ныть, ощущение, что нутро вспорото, выпотрошено, а потом набито заново, уходит. Могила с уродливым ликом на крышке действительно пожирала боль. Но страх она лишь приумножала, страх сочился даже в сон.
Так — в ужасном исцелении — минуло немало. Немало, прежде чем в Лощину впервые вернулись, прежде чем крышку отодвинули, прежде чем я, как самому мне казалось, превратившийся в старика с выпирающими ребрами, смог подставить лицо дневному свету. Не было ничего слаще рези, с которой привыкали к этому свету глаза. Каким прекрасным казалось зеленое небо, каким нежным — ветер, каким звонким — гомон птиц, и даже змеиное шипение звучало сладостно. Ведь из-под земли не было слышно никого, кроме червей и мокриц; их возню, — хотя твари не могли пробраться в Саркофаг, — я отлично различал. Впрочем, возможно я лишался рассудка, и скользкое копошение мне чудилось.
К свету можно было не привыкать: я сделал лишь шаг, и раны открылись. Тогда жрец — другой, не тот, кто нашел некогда Саркофаг, — сказал:
— Не время…
— Нет! — Безошибочно я понял, что это значит. — Прошу… дайте мне умереть.
Но все повторилось: чужие руки подхватили меня, теряющего сознание, и насильно вернули в могилу, и задвинули крышку. И снова пришла тьма, и изгнала боль, и напоила меня страхом. Это воскрешение, бездумно повторял я сам себе. Происходящее со мной — воскрешение. Но разве может воскрешение длиться вечно и столь походить на пытку?
Так случалось еще не раз: разные жрецы, одна боль и одни слова: «Не время». Потом прочли пророческое послание на Саркофаге, о единой ране. Решив, что время не наступит вовсе, потомки «зеленого» и «звериного» народов оставили меня и погрязли в войне. Так и должно было оставаться до скончания мира. Так всегда: прежних властителей забывают, новые затмевают их. А если новых нет, настает хаос. Меня некому было ни затмить, ни даже просто заменить, а боги, видимо, не хотели хаоса. И потому в моем развороченном теле, заточенном в камень, начала вдруг просыпаться некогда ненавистная, ненужная, отброшенная во имя поединка на ножах магия. Дар отца.
Первым знамением был крошечный светлячок: он вдруг закружил перед глазами, когда, захлебываясь в глухом безвременье, я мечтал о самой ничтожной капельке света. Я принял его за морок, но робко протянул руку, и насекомое село на пальцы, озарив их золотом. Я внимательно оглядел маленькое существо и улыбнулся. Оно было живым, намного живее, чем я.
Вторым знамением стала воля: я понял, что пятнышко света погибнет в каменном плену, и более всего на свете пожелал отпустить его. Я не знал, поможет ли это, но представил, как, не встречая препятствий, светлячок поднимается, как показывается над землей и взлетает. Маленький гость померк. Умер ли он, не дождавшись спасения? Или…
Третьим знамением был иной взор: закрыв глаза во тьме, я вдруг впервые увидел не ее нескончаемое продолжение, а зелень. Кудрявую зелень крон, ползучую зелень лиан, ровную зелень мха. Мое убежище, кишащее змеями. Лощина. Я узнал ее, как узнал и светлячка, поднимающегося из осоки. Я открыл глаза, и образ пропал; зажмурился — он вернулся. Позже я научился перемещаться дальше, забредать взором под лесные пологи и в заросли, порой даже достигать убежищ моих изгнанных подданных.
Затем мне стали слышны птицы, и змеи, и ветры. Я обрел голос и наконец — способность поднимать Саркофаг из земли, чтобы в крошечные щелки попадал свежий воздух, а порой и свет. Вскоре голос мой окреп и впервые достиг слуха женщины из рода Кобры — самого чуткого из ныне живущих. Так появились жрицы; ко мне вновь стали являться, уже не надеясь воскресить, но прося советов и рассказывая о делах мира — живого, такого желанного мира по ту сторону крышки. Подданные вспомнили обо мне. Это было началом, но не воскрешения. Бегства.
Разумные Звезды бессердечны: они не пускают меня туда, где страдает мой народ. Но, наверное, я, судорожно пытающийся впиться хоть в краешек этого мира, забавляю их, иначе почему, насмеявшись всласть, они наградили меня? Так дрессируют животных: обучат простой команде, потом вручат кусочек мяса. Откуда я знаю об этом? Откуда знакомо мне слово мира людей? Я знаю много других их слов, обычаев, историй. Потому что это и мой мир тоже, мой уже давно. Там я не Эйриш Своевольный Нрав. У меня другое имя, и я люблю его больше, чем настоящее. Это ведь в природе смертных — хотеть жить, а не гнить в могиле.
А там я живу.
…Я помню: впервые меня вырвали из Саркофага, когда я особенно мучительно задыхался и бился. Я помню: это напоминало полет, в котором ослепительные лики богов проносились перед глазами. Мне казалось, пришла смерть и вскоре божества обретут четкость, ведь их видят все вознесенные. Но лица пропали; вместо их сияния пришла темнота, не каменная, а лесная: насыщенная, дрожащая. Я лежал навзничь на мокрой траве. Надо мной простиралось ночное небо, но было не густо-зеленым, как наше, а темно-синим, и его украшали блестящие точки, напоминающие россыпь росинок. Местные звезды — далекие и, как я позже узнал, не возведенные в ранг божеств.
«Иди». Был ли это Глас или мой собственный рассудок, но я подчинился. Я поднялся и сразу упал: мышцы сковало, за долгое заточение я забыл, как ходить. Я встал повторно и в этот раз удержался на ногах, прислушался к себе и осознал: раны не сочатся кровью. Я сделал целых три шага, а боли нет. И никто не бежит укладывать меня в гроб.
Кое-что было не так, две вещи: мою наготу скрывали лишь полусгнившие бинты, и всего меня окутывал прохладный молочно-зеленый свет. Я посмотрел на свои пальцы, — они расплывались, казались призрачными. Посмотрел на стопы — такие же размытые, бесплотные. Я… жив? Мысль заставила снова упасть на колени. Но я ощущал напряженную слабость мышц, и прохладу приминающейся травы, и меня мучила жажда, в Саркофаге забытая, как и все естественное. Я сорвал какой-то скрученный листок, в чашечке которого скопилась роса, и выпил ее. Да. Я был жив, ведь я почувствовал острый, полузабытый сладковатый вкус.
«Иди», — повторили дробящиеся настойчивые голоса. Я встал в третий раз и уже тверже побрел вперед. В теплом воздухе помимо головокружительных запахов цветения витало что-то еще — терпкое, колючее, и, как мне сразу показалось, неживое, противоестественное, опасное. Позже я убедился в верности инстинктов: так пахнет порох. Забавно… практически первым открытием в моем новом мире был этот соратник, любовник, раб здешней Смерти. Тогда я еще не увидел действий невидимого раба, увидел лишь последствия.
Миновав рощу — к удивлению, многие растения там казались знакомыми, — я попал в пологую болотистую низину. Она стелилась далеко, земля чавкала, в воздухе кишело комарье. Тревожный запах — помесь дыма, пыли и металла — усилился, и я прибавил шагу. Хотелось покинуть это место или хотя бы перевести взгляд в безобидное, пусть странное небо. Но я не успел: в траве замаячили недвижные силуэты. Дальше, там, где земля становилась еще более вязкой и липкой, лежали мертвецы. Лежали всюду, до самого края оскверненной топи.
- Предыдущая
- 55/113
- Следующая