Я, Чудо-юдо - Мерцалов Игорь - Страница 20
- Предыдущая
- 20/91
- Следующая
– Вот – идеальный образчик фашизма: действовать не рассуждая. Только действовать и, упаси боже, ни о чем не думать!
– Ты говорить «думать», мы говорить – «словоблудии»! Мир погряз в ересь, думать некогда, надо выжигайт ересь с огонь и меч!
От мировых проблем плавно переходили на личности.
– Такие молодчики, как ты, способны оправдать любое преступление! Можно ходить по колено в крови и считать, что совесть твоя чиста, потому что служишь великой идее. А все потому, что своих мозгов нет, вот и нахватываешься всякой дряни со стороны, лишь бы эта дрянь красиво звучала.
– Ты так говорить, потому что есть враг Фатерлянда и христианства! Ты есть воплощение ересь: славянин, русише дикарь, которого Спаситель не защитить от черний кольдовство! Попущением Божьим ты есть облик зла всего мира: отвратительний чудовищ с заблудший душа!
– Парни, парни, ну зачем же так грубо? – запоздало спохватывался Баюн.
– Ах ты, тварь, Нибелунг паршивый, немчура немытая, мало мы вас под Сталинградом…
– Мерзость и кощунство, мало ми вас под Псковом…
Ни под Псковом, ни под Сталинградом ни один из нас не был, но это не мешало.
Однажды я спросил у Руди, сам-то он из которых: кто «думайт» или кто «делайт».
Потомственный рыцарь, то есть по жизни серый «делатель», почуявший шанс стать великим «думателем», Отто Цвейхорн, по-моему, обиделся.
Господи, избави остров Радуги от евреев! Я-то ничего, коту начхать, а вот что с Рудей сделается… или с евреем, если я не успею вмешаться…
Хотя, быть может, я сгущаю краски? Рудя, пока не вспоминает о том, что он фатерляндец, католик и вообще антисемит, вполне приличный парень. Мирится же с фактом моего существования. А ведь все, что он про меня наговорил, с его точки зрения – абсолютная истина. Он действительно обязан – и по рождению, и по убеждениям, – воспринимать меня именно как воплощение мирового зла.
И ничего, уживаемся!
И с котом у него проблем нет, несмотря на то, что Баюн тоже воплощение языческих ересей, к тому же из «диких» славянских краев.
Так, глядишь, занесет к нам иудея, Рудя и с ним смирится…
Или дело в другом?
Все наши с Рудей размолвки кончаются, как правило, более или менее навязчивой демонстрацией моего физического превосходства. Даже если Отто Цвейхорн раздобудет коня и взгромоздится на него в полном рыцарском облачении, ничего он со мной сделать не сумеет.
А вот чисто теоретически – что, если бы самым сильным из присутствующих был наш der brave Ritter? Под чью бы дудку все плясали? Сам я считал бы разумным спорить об исторических судьбах иудейского народа, до которого мне, если честно, дела намного меньше, чем до собственной участи?
Сохранил бы Отто Цвейхорн способность примиряться с действительностью? Ох, сомневаюсь. По себе сужу: ведь, честное слово, в человеческом своем существовании не был я никогда ни вспыльчивым, ни заносчивым, ни хамоватым. Ну про свою философию мирного сосуществования я уже говорил, повторяться не буду. И что со мной стало?
Бытие, быть может, и не определяет сознание во всей его полноте. Но вносит существенные поправки, это точно.
Итак, что бы стало с Рудольфом Отто Цвейхорном? Правильно: стал бы он еще стремительней меня хамом, тираном и самодуром. А мы бы и пикнуть не смели.
Так что пусть лучше буду сильным я, чем неизвестно кто…
Под самый занавес субтропической зимы случился шторм баллов этак на семь или восемь. Волны бушевали пять дней, потом море поутихло. И тут чайки, малость одуревшие от патрулирования при бешеном ветре, принесли весть о чьем-то приближении.
Волшебное зеркало в смотровой башне показало широкую доску, за которую цеплялись два человека. Не зная, на какую часть пляжа их выбросит, я попросил Рудю пройтись на запад, кота – на восток. А сам встал на южном плесе.
Потерпевших вынесло точно на меня.
Один из них, русоволосый, с растрепанной бородой, был полуголым и терял сознание от холода. Другой, рослый блондин, тоже бородатый, в кожаном нагруднике и с топором за поясом, хотя и был далек от обморока, отнюдь не производил впечатление здравомыслящего.
– Мужики! – подбегая, прокричал я. – Живы? Не бойся, сейчас в тепло отнесу!
Здоровяк бормотал спутнику что-то вроде «сидусту хандартёкин». Даже не догадываясь, что это может быть за язык, я постарался хотя бы голосом выразить совершенную доброжелательность.
Полуголый едва шевелился, но старался выползти на берег. Волны набегали со спины, хватали за ноги и тянули назад. Здоровяк, привычно замирая под каждым накатом, тащил его вместе с доской. Он поворачивал голову на мой голос, но намокшая длинная челка мешала смотреть, и только утвердившись на берегу, он сумел разглядеть, кто спешит на помощь. Вздрогнул и схватился за топор, проорав:
– Яйе! Один ок Фригг!
Тут до меня дошло, что передо мной скандинавы. Шведы или норвежцы. Причем, как ни странно, язычники. Впрочем, мне не до странностей было.
– Тролль хейм! Нидинг Ланн!
Не ручаюсь за произношение, но примерно так это звучало.
Ограничившись этой не совсем понятной, но явно нелестной характеристикой, скандинав набросился на меня, занося широкое полукруглое лезвие.
Он был усталым, а мое новое тело обладало прямо-таки роскошной реакцией, так что увернулся я без труда.
– Слышь, мужик, не дури!
Спутник скандинава, пластом лежавший на мокром песке, попытался встать и вдруг произнес по-русски:
– Торфин, оставь! Он же нам добра хочет…
– Это тролль, хевдинг сэтроллей, куннинги! Он убьет и сожрьет нас… Во имья Одина, умрьи! – мешая языки, крикнул Торфин и ударил топором снизу.
М-да, может, я поторопился хвастать реакцией? Глубокой раны не случилось, но болезненная кровавая черта пролегла по правому боку. Я попытался ударить скандинава тыльной стороной ладони, он пригнулся и, выпрямляясь, от души приложил мне обухом поперек морды, пнул и повалил наземь.
– Торфин!
Я успел откатиться, и серое лезвие, едва царапнув по шкуре, вонзилось в песок. Пока скандинав вновь воздевал его над головой, уверяя своего миролюбивого спутника, что он есть «тупоглавый рус» и «блейда», я уже поднялся на лапы.
– Идиот, я же тебя покалечу!
Ответом мне послужила неразборчивая вереница старонорвежских ругательств. Топор свистнул в опасной близости от моей глотки. Лицо скандинава, иссеченное шрамами, быстро теряло сходство с человеческим. Зрачки сузились, ноздри уродливо раздулись, на губах появилась пена.
Дважды я его опрокидывал, и не сказать, чтоб особенно мягко – он вскакивал, как на пружине, и вновь бросался в атаку, изрыгая уже совершенно нечленораздельный рев. А когда я в третий раз повалил его и вжал в песок, он сумел приподнять меня и вывернуться. Я слышал, как хрустят его кости и суставы…
Передо мной был самый натуральный берсерк на пределе боевого безумия.
И когда он в третий раз задел меня, чиркнув топором по лапе, в моей голове тоже что-то перемкнуло. В носу возник пронзительный запах крови, в ушах зазвенело. С предельной ясностью я осознал, что передо мной смертельный враг. И точка.
Я разделался с ним в три удара.
Порыв ветра привел меня в чувство. Сухо шелестели жухлые пальмы, кричали чайки. Русскоязычный спутник берсерка молча сидел неподалеку. Его трясло – но не думаю, что от зрелища, он наверняка всякого навидался. Просто ветер был холодным.
Песок под лапами был черно-багровым. Когти на лапах тоже. Я ничего не чувствовал. Вид разорванного тела не будил в душе смятения. Мысли не метались, были предельно простыми и ясными.
– Отпустило? – спросил так и не урезонивший скандинава товарищ, «тупоглавый рус» и «блейда».
– Ты о чем? – спросил я.
– По глазам вижу, что не в радость тебе убийство. Жаль, конечно. Жил божий человек, жил, а тут раз – и не стало его. Да только Торфин – а его Торфином зовут… звали – иначе кончить не мог. Так уж ему Господь на роду написал. И ведь говорили ему умные люди: зря от Христа отворачиваешься. Не можешь не буйствовать – ладно, но и о смирении помни. Смирение, брат, спасет тебя… Не слушал. Как волокло нас по морю, говорил: хоть бы берег, сушу увидеть, речь живую услышать – я, говорит, и Христу поклонюсь. А вот как оно вышло-то…
- Предыдущая
- 20/91
- Следующая