Последний Карфаген (Повесть. Рассказы. Дневники) - Козлов Сергей Сергеевич - Страница 50
- Предыдущая
- 50/76
- Следующая
— Извините, мужики, но я домой. Там Ленка уже, наверное, морги обзванивает.
— Будь здоров, — без обид кивнули мы.
— Я, пожалуй, тоже пойду, иначе завтра день кувырком, — решил я.
Климин с Болдыревым переглянулись.
— Слушай, Игорек, ты когда у меня последний раз в гостях был? — улыбнулся Болдырев.
— В прошлой жизни, — ответил Климин.
— Ну так пошли?
Участковый и бандит в обнимку ринулись в гастроном, откуда появились уже через минуту с позвякивающим пакетом. Трудно было представить себе двух более близких друзей в этот час на этой улице.
— Серега, мы сделали свой выбор! — помахали они мне звенящим пакетом. Махнули и свободными руками, мол, пойдем с нами, но я отрицательно покачал головой.
До восьми вечера оставались считанные минуты, и я надеялся еще успеть воспользоваться конституционным правом и выполнить гражданский долг: поставить галочку в самом нижнем квадрате избирательного бюллетеня. «Против всех». А может, за всех. За сто не родившихся с 1917 года миллионов россиян…
Тюмень — Горноправдинск, 2000 г.
Самый неизвестный солдат
Имя твое неизвестно,
Подвиг твой бессмертен
Память — способность помнить, не забывать прошлого;
свойство души хранить, помнить сознание о былом.
Память относительно прошлого то же, что заключенье,
догадка и воображенье относительно будущего.
Ясновиденье будущего противоположно памяти былого.
Я не придумал эту историю, потому что придумать ее невозможно, и я не услышал ее, потому что рассказать ее целиком было некому. Я собрал ее из частей, рассказанных различными людьми, из догадок, из сотен подобных историй, из воспоминаний детства.
Я видел этого человека. Каждый день с утра до заката он сидел на ящике возле Знаменского кафедрального собора и кормил голубей. Он никогда не смотрел на прохожих, а если и смотрел, то как бы сквозь, и при этом загадочно и немного печально улыбался. Я потом понял, что этой улыбкой он извинялся перед всеми, кого не помнил, перед теми, кто не знал, что он не помнит… На нем всегда был один и тот же видавший виды серый пиджачок, штопаные, сто лет не глаженные брюки, потертые кирзачи, а на груди нелепо грустила одинокая медалька. Такая есть у каждого ветерана.
Небо открылось ярко-голубым и таким чистым, что его хотелось выпить. Из-за этой солнечной глубины кружилась голова, и приходилось снова закрывать глаза, чтобы не засосало в небесную воронку. Жажда и тошнота плохо уживались с удивительным и прекрасным миром, который появился перед глазами так неожиданно. Просто взялся ниоткуда. До этого была бухающая в висках темнота, а до темноты не было ничего. Теперь было небо, в которое вострились темно-зеленые травинки.
Звуки нового мира доносились через какую-то вату. Вата шуршала в голове сама по себе, как будто эфир в плохом радиоприемнике, и сквозь этот въедливый шум едва пробивалась нужная волна. Но про радиоприемники он тоже ничего не знал. Вот про небо понял, что это небо, а трава — это трава, и понял, что кружится голова, а не слушаются её руки и ноги. Стоит только попытаться подняться, земля, на которой он вроде бы должен лежать, стремительно отъезжает в сторону. Даже на бок перевернуться невозможно.
И все же он встал. Сначала на четвереньки и увидел, что земля не так прекрасна, как небо. Ее зеленая бархатистая кожа была то тут, то там разорвана глубокими воронками. Беспорядочно и нелепо. Одна из таких кровоточащих черноземом и дробленой песочной костью ям находилась рядом, буквально в двух шагах. На краю его лежала искореженная винтовка. Ее назначение сначала было ему непонятно, хотя неизвестно откуда он знал, что вообще-то из нее положено стрелять. Даже представились фанерные темно-зеленые мишени без рук, но зато с выпиленными силуэтами голов в касках.
Два таких силуэта двигались прямо на него. Сквозь тугие ватные пробки в ушах доносилась незнакомая речь и смех. Мишени веселились, наверное, смеялись над сломанным оружием на краю воронки. У них в отличие от фанерных были руки, в которых отливали смазкой новенькие исправные автоматы. Один из автоматов коротко плюнул горстью свинца, и у его ног брызнули земляные фонтанчики. К этому времени он уже стоял, покачиваясь, на ногах.
— Иван! Поднимайт рук, ходить плен! — смеялись мишени.
Он понял, что Иваном назвали его, и даже понял, что должен поднять руки. Сейчас он был готов на все, лишь бы снова лечь на эту маслянистую землю. И лежать долго-долго, пока не придет вечный сон, лишь бы только не испытывать этой жуткой боли в голове и не пытаться о чем-то думать. Да и мыслить-то получалось только какими-то простыми понятиями и категориями, которые крутились в оглушенном сознании сами по себе, независимо от усилий его воли. Небо голубое… Земля сырая… Винтовка сломанная… И никаких привязок ни к местности, ни к прошлому, ни к будущему. Никаких толчков, кроме тех, которые периодически ударяют в спину. Это два солдата, говорящие на грубом каркающем языке, ведут его куда-то, постоянно поторапливают и смеются.
Его вывели на дорогу. Там на обочине сидели люди в такой же, как у него, одежде. Некоторые были в крови. Они разговаривали между собой приглушенно, но их речь он понимал без труда. Правда, не всегда мог расслышать. Лично к нему никто не обращался. Еще была собака, которая беспрестанно лаяла, и от хриплого её лая пробки в ушах давили внутрь, хотелось зажмуриться, засунуть голову в прохладную землю, где пусть и нет сладковатого майского воздуха, но зато темно и покойно.
Уже на третий день в лагере к нему перестали приставать с расспросами, кто он и откуда. Прозвали контуженным, а по имени звали, как и немцы, Иваном. Только один человек, который по ночам лежал рядом, продолжал с ним разговаривать.
— Неужто ты вообще ничего не помнишь?
— Му-у… — мычал Иван.
— Му да му, учиться говорить надо, тоже мне, Герасим.
— Ва, — не соглашался Иван.
— Иван? А может, ты и не Иван?
— Му…
— Ты бы попробовал хотя бы «мама» сказать.
Значение этого слова было Ивану понятно, и при определенном старании ему удалось бы его выговорить, но для него лично оно ничего не значило. Да и разговор с соседом для него ничего не значил. Он уже на следующий день этого разговора не помнил. Да и весь прошедший день не помнил. Только какие-то размытые пятна. Наверное, поэтому он меньше других чувствовал усталость и напряжение ежедневного изнуряющего труда. В сон проваливался как в черную бездну, из которой каждое новое утро рождался все тем же, но совершенно новым человеком. Даже немцы привыкли к тому, что каждый день Ивану нужно было вдалбливать, как и по какому маршруту он должен катить тачку с землей. Его перестали бить, потому как, усвоив задачу, работал он подобно исправному, обильно смазанному механизму, не зная усталости. Часовые только посмеивались:
— Гут, гут, Иван!
— Man mub jedem Russen solche kontusion machen[7].
— Ebenso wie eine Impfung![8]
— Хорошо ему, он даже не понимает, где он и что делает, — говорили иногда те, кто работал рядом с ним.
Но никто по-настоящему ему не завидовал. Только спорили иногда в бараке, вспомнит он когда-нибудь или нет. А вновь прибывшие не верили, думали, придуряется.
— Может, он большой командир? — щурились они. — Так ему проще скрыться…
— Брехня! — возражали старожилы. — Да и какая от того разница? Он теперя даже над своей головой не командир.
— Не болтай! Он все понимает, просто не помнит.
- Предыдущая
- 50/76
- Следующая