Последний Карфаген (Повесть. Рассказы. Дневники) - Козлов Сергей Сергеевич - Страница 58
- Предыдущая
- 58/76
- Следующая
— Н-но… — ничего не хотел и не мог сказать Вохмин.
— Но у нас есть немного времени, чтобы разобраться во всем этом наедине. Ира ушла сегодня к подругам, ее комната оставлена нам под охрану. Ты готов заступить на пост номер один? — вроде бы никакой хитрецы в голосе, только напор дамы, которая не знает отказов. — Так ты готов быть искренним до конца?
— До полуночи еще два с половиной часа, — Вохмин вопросительно посмотрел на друзей.
— Что ты об этом думаешь? — кивнул ему Аникин.
— Я думаю, что я люблю эту девушку, но шансов у меня ноль, — честно ответил Игорь.
— Ну тогда мы продляем твой день искренности до завтрашнего утра, — подмигнул Онищенко.
И слова эти проводили Вохмина в удивительную ночь, о которой еще вчера он и мечтать не мог. И плевать ему было на то, что где-то на ночных улицах визжит тормозами джип, а за рулем разъяренный бык сквернословит и гонит на красный свет. И казалось, что всё, что случилось в этот день и свершается сейчас, происходит не с ним, а с каким-то другим человеком, который жил в Вохмине все эти годы и наблюдательно молчал. И у настоящего Вохмина было чувство, что этому человеку теперь досталось самое главное, а сам Вохмин стоит где-то в стороне и наблюдает, как скрытая когда-то правда прорывается наружу безумной нежностью и самыми ласковыми словами. И оба они боялись, что ночь искренности вот-вот кончится.
Лика чередовала свою откровенную, порывистую и безудержную нежность с другим видом искренности: даже в сладкой истоме она твердила, что не обещает Игорю вечной любви, хотя ей никогда в жизни не было так хорошо и вряд ли когда-то будет. Она успевала шептать что-то о банальном строительстве карьеры и обеспеченного будущего, а Вохмин умолял ее об одном — забыть обо всем хотя бы на одну ночь. Он прекрасно понимал, что у него слишком мало шансов стать для этой девушки единственным и незаменимым, он гнал от себя мысли о том, что сейчас изо всех сил цепляется именно за эти шансы, набивает им цену, и в то же время разочарованно стонал — хуже всего обманывать самого себя, особенно в ночь искренности. И всё-таки Лика таяла под его напором, как и он, задыхалась от торжества слияния, проваливалась в небытие и, всплывая ненадолго, шептала уже совсем другое. То, что обычно шепчут женщины тем, без кого не мыслят своего существования. И никто не мог бы измерить или на глаз определить, сколько в этих страстных словах, тирадах, междометиях было правды.
Где-то в другом конце коридора уже не плакала, а сладко спала Ира. Медведчиков грозно храпел на вохминской кровати. Аникин, который отказался пить, на кухне читал Екклезиаста. Бык посадил в машину пару проституток и умчал за город. А народ, забывший за последние сто лет вкус правды, нервно ворочался в кроватях и даже ночью сверял свою жизнь с лживым курсом лживого доллара, что сиял неоновыми цифрами на непотопляемых банках.
Исключенный после сессии Вохмин ушел в армию. После учебки он попал на Кавказ, где воевал честно и молча, потому что правду на той войне говорило только оружие. Уже из госпиталя после ранения он написал Лике письмо, но ответила на это письмо Ирина. Лика вышла замуж за сына президента банка, хотя его не любила. Мстислава Григорьевича пригласили по обмену опытом в Чикагский университет. Аникин ушел из альма-матер сам и поступил в духовную семинарию. Медведчиков, проработав учителем физкультуры два месяца, устроился охранником в именитое агентство недвижимости. Васе Онищенко до честно оплаченного диплома оставался всего один год. Его новые соседи тоже любили играть в карты, но он предпочитал читать оставленную в подарок Аникиным Библию. Народ спал. Все ждали, когда придет кто-то и скажет долгожданную правду.
Горноправдинск, г.
ОБЛАЧНЫЕ ДНЕВНИКИ
Облака
Приметы внутреннего сгорания
Я не боюсь умереть. Я боюсь чего-то не успеть, чего-то не узнать и еще чего-то… Это и есть страх смерти.
Христианину умирать легче.
Раньше литература была заповедником. Словно я смотрел из-за забора, как прогуливаются по саду самолюбующиеся и велемудрые мэтры. Меня туда не пускали.
Теперь литература — это базар. Пестрый и разноголосый, разноязыкий базар, где все, кому не лень, суетятся, ваяют на потребу. Теперь — все писатели. Теперь нет читателей.
Я — читатель.
Короб первый. Короб второй. Москва — Третий Рим, четвертому не бывать!
Новая этническая общность «советский народ» переродилась во всероссийское общество потребителей.
Ни с того ни с сего, но оттуда…
Сначала не хватает книг, потом не хватает покоя, затем не хватает вдохновения, в результате не хватит отпущенной Богом жизни.
Она меня не любит. Или любит, но уже так, что и любовью-то назвать нельзя. Она мне дает. Я беру. Иногда, как крепость, иногда, как привычную в повседневном обиходе вещь, иногда, как прекрасный неповторимый цветок.
Что я даю ей?
Я потерял доступ к струнам ее души. Теперь мы играем друг у друга на нервах. Вот какофония!
Мир сходит с ума. Даже в любви сквозит какая-то меркантильность. Если не в буквальном, то хотя бы в переносном смысле: уж если ты мне, то, пожалуй, тогда и я тебе.
Вот и начинаешь ощущать себя ископаемым Дон Кихотом. Только без Дульсинеи и верного Санчо.
О вкусах не спорят… за обеденным столом. В остальных случаях не спорят те, у кого вкуса нет, либо неаргументированно отстаивают полную безвкусицу, ее право на существование. Мол, это тоже кому-то нужно (внутренне имея в виду себя).
А может, они и правы? Серятина должна быть хотя бы потому, что на ее фоне легче примечать что-либо стоящее. Но есть другая опасность — опасность сплошной серятины.
Дело не во вкусе, дело в умственной лени, а в результате — в уровне этого самого умственного развития.
Говорили с Мишей. Я боюсь окончательно очерстветь и потерять связь с созерцательным и безоблачным детством. Если это произойдет, можно смело ставить крест на творчестве.
Детство Миши в его стихах становится моим. Сходные, одинаковые переживания, наблюдения, открытия. Но главное, пожалуй, — единая боль. И как точно он ее выражает!
Я стал похож на черствую корку черного хлеба. Чей голод я могу утолить (особенно если учесть всеобщее пресыщение)? «Страшно, когда наступает озноб души», — так зябла душа Розанова. Значит, это происходило, происходит и будет происходить не только со мной. От этого немного легче.
Несколько согревает духовная литература, оживляет творчество. А окрыляет и вдохновляет православная литургия.
Моя душа — грязноватая серая льдина? Глыба? Болезнь дочери — молния — разбила ее на куски. Чуть подтаяло. Чего я больше испугался: Дашенькиной болезни или собственного очерствения, которое осознал после этого несчастья? Насколько еще больше может замерзнуть душа?
Нам грозит еще один ледниковый период. Период вымерзания человеческих душ.
После общения с женой появляются философские мысли. Плохая примета или плохая жена?
Мои проблемы с алкоголем заставили ее взглянуть на любовь и семейные отношения как на список взаимных обязанностей. Подмывает написать потешный устав.
Пропить можно все, кроме боли…
- Предыдущая
- 58/76
- Следующая